Мигель Сильва - Пятеро, которые молчали
— Трое суток я сидел под замком в «ринговой», один на один со своими синяками и ранами, с голодом и жаждой. Тишина стояла прямо кладбищенская, минутами жуть брала, и я разговаривал вслух сам с собой, чтобы убедиться, что я еще не перенесся в загробный мир. На четвертый день отворилась дверь, и вошла вся банда во главе с Одноруким. Лицо коварное, вижу — задумал что-то. В единственной руке — веревка. Подошел ко мне, показал на потолок: «Видишь балку? Если сегодня не заговоришь, висеть тебе на ней. Таков приказ начальства». Я знал, что он может меня повесить. Сейчас, думал я, мой труп будет болтаться под потолком, язык вывалится изо рта, страшный, как у дохлой кобылы. Но что я мог сделать? Даже если бы я вдруг и захотел, то все равно не мог бы ничего сказать, потому что ничего не знал. Я повторил это вслух Однорукому, уже без всякой надежды, что он мне поверит; и тогда агенты надели на шею мне петлю и перекинули другой конец веревки через балку. Однорукий напоследок съездил мне своим железным крюком по лицу и перед дальней дорогой спросил: «Будешь говорить, что знаешь о мятеже в Матурине, или нет?» Я ничего не ответил — какой толк? — и тогда они потянули конец веревки и стали поднимать меня кверху. На затылке что-то хрустнуло, жилы натянулись, и я лишился чувства… Очнулся я от озноба, уже в тюремной камере. Три уголовника смотрели на меня, как на воскресшего мертвеца, даже рты разинули от страха и удивления.
(В разговорах да беседах я завожу друзей-приятелей из числа клиентов. Правда, и старых дружков никогда я не чураюсь, даже наоборот, стригу и брею их с превеликим старанием, пусть там меня дожидается в очереди хоть сам султан из Стамбула. Но теперь появляются и новые знакомые, люди видные, денежные, которые часто приглашают меня в бар на углу пропустить по стаканчику виски. Я парикмахер, но что скромничать — и ступить, и сказать не хуже других умею, так что кое-кто из клиентов приглашает меня в дом, знакомит с семьей, чего, как я слышал, нигде в других странах не бывает. Вот насчет того, чтобы сколотить капиталец да открыть салон — воздушный замок любого уважающего себя парикмахера, — то это мне никак не удается. Да и как тут отложишь в кубышку? Друзей попотчевать хоть изредка надо? А как же! Ведь не приживал же я, чтобы только угощаться на чужие. А женщины чего стоят? Глаз во лбу и тот дешевле. Есть у меня и другая слабость — играть на скачках. Одним словом, деньги текут, как вода. По субботам я весь день на ногах, с восьми утра до девяти вечера, тринадцать часов без передышки. Разве что с разрешения клиента проглотишь кусок всухомятку и опять: гребенка, ножницы, бритва. Но суббота все же чудный день, и не только потому, что в субботу я зарабатываю больше, чем за всю неделю, но и по другой причине. Обслужив последних клиентов — а это всегда мои закадычные друзья, — я вместе с ними остаюсь в парикмахерской, меняем декорацию, и начинается выпивон. После этого идем глотать по-серьезному в другое место, режемся в домино, заключаем пари на лошадей. Просыпаюсь я по воскресеньям постоянно в одном и том же месте: в кровати мулатки Эдувихис Чакон, куда меня приносят ноги независимо от головы. С похмелья сам себе не рад, а тут и ласка, и утешение благодарной женщины: «Любовь моя, сварить тебе кофейку?"»)
— Кто бы мог подумать, что трое бандитов, только и помышлявших, как бы поубавить чужого добра и укоротить жизнь ближнего, превратятся вдруг в трех братьев милосердия и выходят меня? Один из них — негр, высоченный и сухой, словно телеграфный столб, — прирезал в свое время банковского кассира за то, что тот не захотел открыть ем у ящик с деньгами. Другой, индеец, смотрит на тебя, лишь когда ты на него не смотришь, — был профессиональным вором и контрабандистом, поставлял скупщикам кокаин и марихуану. Третий был тоже бандит, убил в драке такого же, как он, бандита и с тех пор носил на физиономии огромный шрам. Одним словом, это были, так сказать, отбросы общества, жулики и убийцы, гроза почтенной публики. Все трое не раз удирали из тюрем, и портреты их, с номером через грудь, не сходили с последних страниц газет. И что же вы думаете? У этих подонков оказалось мягче сердце, чем у тех, кто служил правосудию. Правда, и вид у меня был, скажу я вам, печальный: лицо перекосилось и распухло от побоев, весь в кровище, обожженные места почернели и гноились, от жажды не хватало воздуху, дышал, словно собака в жару, от голода и пережитого страха в голове мутилось, и я говорил бог знает что, как в бреду. Трое бандитов напоили меня с ложечки молоком, трое бандитов осторожно подложили мне под голову свернутое одеяло, трое бандитов раздобыли где-то пузырек с перекисью и промыли мои раны и язвы. Все это сделали трое бандитов, чьи портреты печатаются на последних полосах газет, потому что первые полосы отводятся героям диктатуры, докторам и полковникам, которые тоже грабят и убивают, только с размахом и у всех на виду.
(Мулатка Эдувихис Чакон, которая свято сохраняет для меня ночь с субботы на воскресенье, что ни говори, а всего-навсего публичная шлюха, готовая лечь с каждым, кто даст двадцать боливаров. Поэтому я остаюсь, как говорится, ездоком вольным и без поклажи, пока на моем пути не появляется Росарио Кардосо. Собственно, с Росарио мы знакомы с детства: учились вместе в приходской школе, вместе удирали с уроков ловить птиц на кладбище. Сперва только птицы, а попозже и целоваться стали потихоньку в кустах, и руки я запускал ей под кофточку. Дальше этого, правда, не заходило. Потом Росарио переехала в другой конец города, поближе к табачной фабрике, где она работала, и мы расстались на много лет. А тут как-то стою за креслом и вижу в зеркало: идет мимо окна парикмахерской красавица шатенка. Вгляделся, — мама ты моя! — Росарио Кардосо. Бросаю доктора с намыленной бородой и как есть, в халате, выбегаю на улицу. В тот же вечер мы возобновляем любовь.
«Переходи ко мне жить. Клянусь матерью, люблю тебя больше всего на свете», — говорю я ей. Она в ответ: подожди, мол, не так сразу. И хоть целоваться целуется, но чтоб руки под кофточку, как бывало, ни-ни! И вдруг в понедельник сама является в парикмахерскую, строгая, в черном платье, и говорит: «Послушай, Николас, я поняла, что ты и вправду меня любишь. Я перехожу к тебе». Сердце мое вот-вот разорвется от радости. Прощай, домино в субботние вечера! Прощай, постель мулатки Эдувихис Чакон! Да здравствует Халиско! Целую неделю я хожу по магазинам, выбираю самую красивую кровать, достойную Росарио Кардосо. Теперь она — моя жена, хотя мы и не венчались и не регистрировали брак, чтобы не мешать дальнейшей нашей любви, — будет спать в моих объятьях. Мы обязательно постараемся иметь ребенка. И Росарио и я мечтаем об этом.)
— История моя подходит к концу, — продолжал Парикмахер. — Трое бандитов спасли мне жизнь, отпоили молоком, словно малое дитя, залечили раны лекарствами, которые уму непостижимо, где и как раздобывали. Однажды ночью их увели, и я остался один в грязной пустой камере. А неделей позже меня перевели в тюрьму, где я встретился с вами. Так Парикмахер стал храбрым революционером, который под пытками не сказал ни слова из того, что знал, хотя на самом-то деле ничего не знал и ему просто нечего было сказать. Одно утешение выпало мне на долю за все это горькое время: в марте, в день святого Иосифа, пришло письмо от Росарио Кардосо, моей жены. В письме говорилось, что она и малыш здоровы и думают только обо мне.
— Малыш? — переспросил Бухгалтер. — Какой малыш?
— Как какой? Мой сын. Мой и Росарио Кардосо. Светловолосый, как мать, шестилетний сорванец.
— У тебя есть сын? — привстал на койке Журналист. — И как его зовут? Парикмахер ответил с гордостью;
— Его зовут Онорио,
ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ
Июль, среда
После обеда зашел разговор об Онорио. С того момента, как Парикмахер сказал о существовании ребенка и назвал его имя, у четверых узников из головы не выходил этот неожиданный персонаж, их так и подмывало разузнать о нем поподробнее.
— Этот… твой сын, — спросил наконец Врач подчеркнуто бесстрастным тоном, показывая, что не придает вопросу особого значения, — каков он с виду?
— Светленький, я уже говорил, — ответил Парикмахер. — Шатен, голубые глаза, как у матери. Но походка и, конечно, все остальное — мое, не отнимешь.
— Ходит в школу? — задал вопрос Капитан, желая уточнить обстановку.
— Я же вам сказал, шесть годков ему, только. Он ходит в детский сад, там буквы учит. Росарио отводит его туда каждое утро.
— И заходит за ним вечером? — не сомневаясь, что это так, почти утвердительно сказал Бухгалтер.
— Нет, возвращается он вместе с детишками из нашего квартала. От сада до дома всего и расстояния-то метров двести.
— Все же это рискованно: пускать шестилетнего ребенка одного по улице, пусть хоть и на двести метров, — упрекнул Бухгалтер.
Парикмахер пошутил: