Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 8 2007)
Но инстинкт есть инстинкт, и я, поняв по утонувшей в пустоте ноге, что проваливаюсь, начинаю судорожно размахивать руками — за что бы ухватиться — и, словно Эвфем, вот оно, чудесное спасение ниоткуда, — выхватываю из-за пазухи горсть земли и кидаю ее в пустоту. Вот так из ничего у меня под ногами вдруг вырастает земля, и я ступаю на эту твердь асфальта.
23
Примерно такие ощущения у нас, слепых, появляются, стоит столкнуться с неизвестностью. Но даже после того, как я выхожу из троллейбуса, меня качает. И мне какое-то время надо идти вдоль дороги и меж луж, ища специальный проход для слепых, магическую точку прорыва в пространстве. И я ступаю, ощупывая дорогу палочкой и ориентируясь по накатившим на уши звукам. А дорога широкая, как морской пролив, с блуждающими туда-сюда скалами Планк, с этими стремительно движущимися глыбами-машинами. И я, подойдя к самому парапету, к самой кромке моря, начинаю ждать тайного знака богов — сигнала зуммера для слепых нашего дома.
Только бы целехоньким вернуться домой, не сгинуть в очередной катастрофе, не угодить в страшное ДТП и Т. Д. и Т. П.
Чап-чап-чап — я подхожу к вставшему на мель сонному дому. Дому, что за давностью лет уже превратился в утес, который своей мачтой-антенной подпирает вершины неба. Воздух у дороги не бывает прозрачным ни днем, ни ночью, а тут еще тучи и клубы дыма теснятся, как свернутые паруса.
Я стараюсь пройти неслышно, чтобы не привлечь внимания бушующих от пойла хулиганов. Проскочить незаметно мимо этих всегда готовых унизить тебя детей Посейдона и Дионисия и мимо убивающей надписи на стене “С + Х = Л”.
ПИП — прижимаю пипку магнитного ключа. И опять этот резкий звук зуммера. И опять разъезжающиеся и сближающиеся скалы дверей лифта. Когда же все это закончится? Как же мне все это надоело!
Я поднимаюсь к пещере своего жилища по лестнице, держась за стену утеса, подальше от холодного пара. Имей я даже двадцать ног и рук, мне было бы очень тяжело проделывать этот путь. Я достаю длинный ключ, что болтается на лямке у шеи, как стрела на тетиве лука. Теперь мне нужно достигнуть стрелою цель, попасть из этого лука в маленькую дырочку-пещеру, что обращена лицом во мрак.
24
Спустя какое-то время я справляюсь и попадаю в яблочко. И это яблоко падает мне прямо на голову проваливающейся в пустоту дверью. А я ведь хотел только одного: быть с С. Жить тихой семейной жизнью в своей стране. Быть как все, но меня заворотило, затянуло в бесконечную воронку. И это озарение-молния — она разбивает мое сознание окончательно, раскалывает череп надвое. Я чувствую: еще немного — и я сойду с ума.
Без сил, не скинув сандалий, я падаю грудью на доску койки. Но даже лежащего меня качает из стороны в сторону. Кажется, моя кровать — мачта корабля-дома, рухнувшего в бездну вместе со мной.
Я лежу распластавшись, вглядываясь в экран. Я натянул на себя простыню, как плащ-невидимку, чтобы лишний раз спрятаться от гнева богов. Я и так уже слишком много потерял — ни семьи, ни родины, ни друзей. Один как перст в бушующей стихии. И какая разница — смотреть в упор или на расстоянии нескольких метров от потолка, если ты ничего не видишь? Я лишь вслушиваюсь в звуки наверху — там, где, кажется, уже встали и занимаются домашними делами. Я слышу, как, вовсю разбушевавшись, ходит этажом выше шестиголовое, четырнадцатиногое мещанское чудище С.: жена, ее муж, его теща, их двое детей и собака. Зверь, что пищит, как молодой щенок. Злобное чудище, сжирающее что ни попадя своими частыми зубами. Чудище, что норовит сожрать с потрохами и меня полною черной смерти пастью.
А с другой стороны, в недрах моей груди зашевелился, словно Харибда, другой страшный гад. Я чувствую, как через тонкий пролив горла начало подниматься нечто ужасное и неприятное. Мутная тина и черный песок рвутся наружу вместе с потоками шипящих, раскаленных на сковороде грудной клетки соленых вод. Я ощущал, как внутренности выворачивались, словно страшный зев зверя, а из моих глаз начал извергаться черный водоворот слез. Не обращайте внимания, такое случается со мной изредка. Еще немного, и от этих рыданий не останется ни слезинки. Только черные разводы у двух вершин утесов. А пока — SOS — взываю я о помощи С., сглатывая соленую влагу.
Ведь все рано или поздно заканчивается… Любая дорога, сколь бы длинной она ни была, имеет последний шаг.
Двадцать лет странствий, двадцать главок рассказа, двадцать часов рабочего дня, двадцать минут на троллейбусе, двадцать секунд озарения и катарсиса. Все едино, все лишь миг. Главное — вовремя схватиться за свой берег и держаться, держаться.
Держаться из последних сил. И я держусь как могу, чтобы не подняться этажом выше, в квартиру С., и не рассказать ей о том, что я видел ее экс-возлюбленного в царстве теней. Рассказать, чтобы только еще раз с ней поговорить. А может, и напомнить о данных любимому Х. обещаниях. Напомнить и разрушить тем самым ее нынешнюю семью. Держусь, ухватившись изо всех сил за кровать, как за мачту в клокочущих соленых водах, как за ветку смоковницы, представляя, что это протянутая рука С. или луч орионова солнца, дарующего на краю земли слепцам свет. Представляя себя Одиссеем, что до сих пор не вернулся на Итаку, а так и блуждает в своих бесконечных странствиях.
Одного только не могу себе простить: что я принял протянутую руку С., не подняв высоко с гордостью головы. Ведь жертву Олимпийским небесным богам приносят перерезая горло, подняв голову к небу.
Шаль
Соловьев Сергей Владимирович родился в 1959 году в Киеве. Поэт, прозаик, художник. Создатель и куратор проектов “Фигуры речи” и “Речевые ландшафты”. Лауреат премии Бунина (2005). Живет в Мюнхене, Москве, Гурзуфе и в Индии. В “Новом мире” публиковался его рассказ “Сухая балка” (2007, № 3).
Они притворяются спешившимися облаками,
плывя в полуденном мареве, как земляные валы.
Они — лазари крайней плоти, обрезанной ледниками,
и глаза их мутные с недосыпа памяти солоны,
солоны и целебны, как море Мертвое, где не тонут
рукописи, где — куда ни глянь — зыблется псориаз
берега,
то есть тела их, на котором глаз —
то слепит, как Мертвое, то задернут, как грот Платона.
Они выгуливают себя в кургузых кафтанах кожи,
надетых на вздыбленные валуны.
(Будь на нашем лице глаза в таком же
соотношении с телом, были б едва видны.)
Они, как время, стадом идут, смеются
руиной рта полуоткрытого, как могила.
У них между пальцами ног — Конфуций
сидит, как мышь, и пишет вдали от дома.
Они смеются всей травоядной своей вагиной,
всем тишайшим развалом ее содома.
Они ходят на дом к деревьям, как у Толстого — доктор
старенький к юной княжне ходил.
(Кити стояла, прикрыв лицо, голая перед ним, куда
не зная деть себя от озноба девичьего стыда,
пока он фонендоскопом своим водил по ее груди.)
Ходят на дом и рвут одежду на них, смеясь
беззвучно, глядят в лицо, заламывая им за спину
руки. И отпускают. И снова тянутся, курясь
руиной рта, полуоткрытого в улыбке.
Стынет
сыновья кровь, в ней голова отрубленная дышит.
(Он, Шива, возвратясь из странствий дальних,
срубил любовника в объятиях жены. А это сын был,
тем временем подросший. Кровный, single.
Бог взял в сердцах и наживил, что ближе
всего лежало: два лопуха ушей и нос дуоденальный.
И встал уродец сказочный и на манер двуколки
пошел, куда глаза, впряженный в воз надежд
людских. Ганеша, бог, Николка
их чудотворный.)
Стыд, княжна в ознобе. “Ешь
меня”. Он ковшиком смеется, руки крутит, ест
ее глазами и головой кивает.
Башни Вавилона
на землю валятся, дымясь, и, за чалмой чалма,
растут, свиваясь языками. Трубит гора телес
над ними. И стыд горит сквозь трепетную крону
и гаснет, чуть чадя.