Сергей Юрский - В безвременье
— Брось! Я тут при чем? — К Ваве повернулась — Понимаете…
И начала длинную историю, как пригласил ее Симман потанцевать в общежитие, потом зашли к его дружку Таамму в комнату выпить «сухого вина», а там сидели Зальц и Рубцов и играли в шахматы, а потом ввалился Карелин, а она с Карелиным прошлую субботу танцевала… Я так и знала, что все из-за Карелина, бандит, сволочь, зачем они его выпустили…
Вава стал подремывать, и уже светлело за окном. Я подняла рюмку и сказала ему:
— За ваше здоровье!
Чокнулись.
Я спросила:
— Как здоровье-то?
Он сделал гримасу, что, мол, «так себе», но сказал.
— Ничего.
Я говорю:
— Вам пить-то не надо, наверное…
Он говорит:
— Мало ли что… Мне и приезжать сюда не надо было, наверное.
Я говорю:
— Вот как?
И он:
— Вот как!
Я спрашиваю:
— У вас от дачи ключа, что ли, не было?
Он:
— Да не в этом дело. Видеть я никого не хочу. И меня чтоб никто не видел.
Я спросила… Я чувствовала, что не надо это спрашивать, и все-таки спросила:
— А в городе знают, что вы сюда уехали?
Он говорит:
— Поставь про снег еще раз.
Вдруг ни с того ни с сего в первый раз на «ты» меня назвал. И кажется, в последний.
А Валька в это время свое бормочет. Про то, что эстонцы, даже пьяные, — вежливые, но скучные, а Карелин — хам и похабник. Потом вспомнила про платье, достала его и стала рыдать над дыркой.
Я начала посуду убирать. Они мне не помогали. Несу тарелки по коридору мимо запертых соседских дверей — у них две комнаты, у меня одна, — и какие-то обидные мысли в голове: почему у меня своей квартиры нет? Почему детей нет? зачем я Вальку притащила… и Вава… Столько вечеров я одна просидела дома… Может, и ждала его… хотя не думала, что ждала… Именно сегодня приехал… А у меня больные дни начались… Четыре рейса в кухню сделала. Каждый раз возвращаюсь — та же картина: Вава сидит поджав губы, глаза выпучив, Валька бормочет, а Адамо крутится… Достала раскладушку соседскую с антресолей, постелила в кухне. Вхожу в комнату — Вава дремлет. Я ему по голове рукой провела. Открыл глаза.
— Выгоняете? — спрашивает.
Я говорю:
— Идите в кухне ложитесь, а мы с Валькой на диване.
Встал. Я вперед пошла по коридору, а он сзади. Обнял со спины. Полтора раза всю меня обхватил ручищами своими длинными. Голову мне на плечо положил. Постояли так. Я открыла дверь в кухню.
— Спите, — говорю. Он еще ждал… моргал нерешительно. А я опять:
— Спите!
В комнате Валька коньяк допивает и слезы утирает.
Я вдруг завелась, крикнула:
— Кончай ныть, растяпа, кровать постелить не можешь! Вон белье! Присосалась к коньяку. Куда в тебя лезет?
Валька губы облизнула. Молчит. А глаза моргают, закрываются. И вдруг язык мне показала. Ну до того по-идиотски, что я засмеялась.
— Иди ты в жопу, — говорю, — ложись, я скоро.
Вышла на улицу покурить. Моросит. Дошла до общежития. Лампочка еще горит, противная такая при дневном свете. Из разбитого окна храп, и лужа под окном стала серая. А в ней стекла.
О радостях не напишешь. Радость всю сама сжираешь. Ничего не остается. А дни у нас были хорошие. Даже не дни, почти целая неделя. Он был такой умный, такой сильный все эти дни и ночи, что мне удивительно было, как это я угадала — я не надеялась на такое. Он так все сказать и сделать умел, что мне стало казаться: поняла я жизнь и мир, и смерти нету».
Вот что написал Вадим Александрович Вангель на двух листках почтовой бумаги 13 августа:
«Во-первых, не пугайся, я не исчез. Я уехал и вернусь вечером. Если придешь раньше, чем я вернусь, прочтешь эту записку. Если позже — я порву ее и скажу тебе все сам. Скажу все, о чем ты так и не спросила.
Говорят, что любовь требовательна. Теперь я знаю — врут. Любовь — не взрыв, а смирение. Любовь — это поступиться своей свободой ради свободы того, кого любишь. Любовь — это не научить, а пойти в ученики. Восхититься и поверить. И воздастся тебе. И мне воздалось.
Ни одно твое слово, ни одно твое движение не показалось мне чужим. Я будто знал их заранее и ждал их. Дожидался. И снова было чего ждать и чему удивляться — удивляться, что так хорошо знаю незнакомое.
Ты ни о чем не спросила. Ты терпела. А я молчал, потому что все, что я должен тебе сказать… про себя, про свою жизнь, про жену, про будущее, про решения, — все это совсем другая жизнь, нам с тобой далекая, и я ничего не знаю про нее. Обязан знать. И не знаю. Я не обманываю тебя. Я учился у тебя всему заново — засыпать, просыпаться, думать, любить, быть. Прежнюю науку я забыл. Это слабость. Нельзя забывать прошлое. Я ведь старый, у меня длинное прошлое. В прошлом я умел мыслить, читать, писать, бороться, добиваться… «изучать»…. Разучился. Это слабость. И может быть, слабость смертельная.
Я не раздваиваюсь. Больше не раздваиваюсь. Я не навестил тебя перед отъездом. Не попрощался. Ничего не сказал жене. Тогда я раздваивался. Уравновешивал моральный ущерб. Я знал, что люблю тебя, и считал (именно «считал», как на счетах), что мыслями о тебе оплатил твои тревоги. Жену не любил. Мучился. Но мне было стыдно, что я мучаюсь с женщиной, так долго бывшей рядом. Свою нелюбовь я оплачивал вниманием и послушанием. Я хотел отыскать прежнее русло жизни и жить в нем, тайно присвоив твою любовь и спрятав ее там, в привычном, чтобы веселее жилось.
Потом я решил заехать к тебе и украсть еще чуть, чтобы еще веселее потом жилось там, в моей прежней жизни. Но здесь, в твоем обшарпанном доме, я пошел к тебе в ученики. Я остаюсь. Только старый я — вот что скверно. И недолго мне учиться осталось. А ты то как же тогда? (Это зачеркнуто.)
Милая, я у тебя узнал все, чего не знал, — любовь, тюрьму и суму. Кому рассказать, как ты меня прячешь неделю, — смешно. Мне рассказывали об одном писателе, который узнал в тридцать пятом, что его собираются арестовать за бывшую причастность к меньшевизму. Он пришел к своей любовнице и прожил, не выходя из ее квартиры, двадцать лет. Я думал — врут. Теперь верю — можно.
Но узнал я и суму. Деньги кончились. Я поехал в город за деньгами. На ужин все куплю. Ты только возьми масла и яиц, а то трудно это из города тащить: масло растает, яйца побьются.
Кланяюсь вам.
Целую тебя. Жди меня. Не встречай. Приеду на 7.10 или, в крайнем случае, на 7.46.
P. S. Я тебя заставляю это читать в наказание за то, что ты порвала мой дневник.
В.»Запись, сделанная Вадимом Александровичем Вайгелем в больнице имени Ленина и переданная 22 августа медсестре первой хирургии Люде Спивак:
«То, что было, счастьем не назовешь. Наверное, счастье — это в конечном счете то, чего хотелось. А здесь все было заново. Неожиданно все было каждую минуту. И фон слишком уж убогий, шалашный. Мне не по возрасту и не по характеру назвать эту неделю счастьем только потому, что дело было в шалаше. Не рай, не рай это был. Сильно опоздала моя первая любовь.
Я должен досказать все, что узнал об этой женщине^.
…Ее послали обслуживать большой официальный банкет на уровне областного начальства. В ресторане «Взморье» два банкетных зала — большой, человек на шестьдесят, и малый — для послеобеденного отдыха. Там чай, сладкое, напитки… Ее поставили на малый зал. Женщин на банкете было мало, а в малом зале вообще сидели одни мужчины. На нее обратили внимание. Подшучивали, говорили грубоватые комплименты. Она не стеснялась — отвечала. Это нравилось и раззадоривало. Сыпались вежливые приказания — то одно, то другое. Она все исполняла. Улыбалась, бегала взад-вперед, сверкая своими красивыми, всегда высоко открытыми ногами, слепящей улыбкой и этой копной волос на голове, душистой, переливающейся, от которой действительно с ума сойдешь.
Один молодой спортивного вида блондин вышел за ней в буфет. Приблизился к лицу маслеными глазами, пригласил пойти потанцевать в общий зал, где простой народ. Она сказала, что она на работе — нельзя.
Он улыбнулся: «А если через нельзя?»
Она сказала: «Запрещено!»
И пошла. Он ей вслед бросил: «Это мы устроим».
И вроде отстал, ушел обратно. Через минуту она снова влетела в буфет (за спичками послали) — ее директор ресторана ждет. «Можно, — говорит, — потанцуй с Валерием Ивановичем». Она: «А обслуживать кто будет?» Директор говорит: «Да не бойтесь, я все устрою, подменим. Надо уважить Валерия Ивановича». Она сказала: «Знаете что, вот вы пойдите и станцуйте с Валерием Ивановичем, так мы его еще больше уважим, на уровне дирекции, а я буду своим делом заниматься».
Директор зашипел, как масло на сковороде. А дальше — хуже. Входит в зал — Валерий Иванович шепотком, но все настойчивее: «Не надо со мной шутить, на моей службе шуток не любят». Идет в буфетную — директор: «Я вас от работы отстраняю…» В зал — Валерий Иванович: «Здесь не хотите, поедем в другое место потанцуем, я тебя в машине жду…» Она осмотрелась и подошла к самому лысому и на вид одному из главных. Говорит: «Извините, тут ваши подчиненные мне проходу не дают. Ничего страшного — чуть подвыпили. Вы не могли бы меня до дому подкинуть, когда уезжать будете? Мне страшновато одной». Тот улыбнулся… по-доброму… вроде даже польщен был.