Поль Констан - Откровенность за откровенность
Аврора смотрела на фотографию Великого Оракула рядом со своей. Вот о нем никто бы не стал задумываться, какой он — суровый или печальный. Это был Великий Оракул, и все, единственная фотография, которую он разрешал публиковать, — ее же он посылал своим диссертанткам для вдохновения, она же была помещена в энциклопедии XX века Лагарда и Мишара. Одна фотография одного писателя. Одно-единственное лицо бросает вызов веку, одни-единственные глаза созерцают эпоху. А сам он, никому больше не показывается, стареет в каком-то университете в Оклахоме — человек, который предрек смерть французской литературы и пришествие франкофонии. Свое бессмертие он обеспечил.
— Но ты ведь такая, разве нет? — гнула свое Бабетта. — Не верю я, что можно отделить писателя от его творчества, содержание от формы; писатель, не переживший того, о чем он пишет — это сказки.
— Я не литературовед, — ответила Аврора, уклоняясь от дискуссии, назревавшей, как семейная сцена, которой ей хотелось избежать, с самого начала симпозиума, уже потому, что она в нем участвовала.
— Ох! Послушай, — не унималась Бабетта, — хоть нам-то не морочь голову! «Что нас толкает убивать? А что толкает нас писать, а что толкает нас кричать?» Это же твой выбор — писать о том, что ты описываешь, или описывать то, о чем ты пишешь. Например, смерть зверушки.
— Она не выбирает, — возразила Глория, — это приходит само.
— Она выбирает слова, чтобы это выразить, разве не так?
— Да, — кивнула Аврора.
— Жестокая сцена, — заметила Лола, вспомнив свое вчерашнее выступление: до чего же было трудно сдержать текст, лишить его нерва, сгладить ровным, монотонным чтением, вобрав все эмоции в голос.
— Да, — повторила Аврора… И пришло воспоминание, но далекое, приглушенное, едва ощутимое, словно зарубцевавшийся шрам, о том, как больно было маленькой девочке, когда ей приказали убить зверька. Она сама была виновата и знала, что приговор справедлив, что не из жестокости ей велели его прикончить, а чтобы прекратить его невыносимые мучения, виновницей которых была она одна. Но все в ней протестовало при мысли, что нужно убить, и чем дольше она ЛОМАЛАСЬ, тем сильней он мучился, а все возмущались и уговаривали ее прекратить это наконец.
Все, мадам, ЭТО НАДО ПРЕКРАТИТЬ, сказал ей ветеринар, когда она прижималась губами к черному ротику щенка, надеясь всосать его мучение, проглотить его боль. А тогда, над зверьком, которого надо было убить, что мог сделать ребенок? Только высоко подпрыгивать, подпрыгивать, подпрыгивать, прижав локти к бокам, крепко стиснув руки, чтобы получилось повыше: ПЕРЕСТАНЬ ТОПАТЬ! А она вовсе не топала, просто хотела убежать, а некуда, взрослые, присутствовавшие при той сцене, окружали ее кольцом, не давали проходу, и она подпрыгивала, чтобы вырваться вверх, на крышу, в небо.
Потом ей вдруг бросилась в глаза мамина юбка, брешь среди мужских ног, и она кинулась на нее, вцепилась так, что едва не порвала, стала бить по ней, лупить, молотить кулаками, но ее оттащили обратно на середину арены, к зверьку, которому она каблуком раздавила головку, и он все бился в предсмертных конвульсиях. Ну же, еще разок, подбодрила ее мама. ОНА ПОЧТИ МЕРТВА.
— Что — да? — спросила ее Бабетта.
Она опять хотела вырваться, но Бабетта, Глория и Лола, уставившись на нее, ждали ответа. Отводя глаза, она взглянула на коробку: зверек в ней больше не шуршал. ОНА ПОЧТИ МЕРТВА, — сказала Аврора.
Глория пощелкала по пластмассовой стенке, пытаясь разбудить крысу, но та не шевелилась, и она огляделась в поисках чего-нибудь, чтобы отодвинуть солому. Взяла со стола ложку и приподняла солому ручкой. Крыса лежала как-то нехорошо, будто поломанная. Эй! Подъем! — скомандовала Глория и тронула крысу ложкой. Та не реагировала, и тогда она, больше не церемонясь, ткнула ее, надавила ручкой на брюшко. Потом перевернула ложку, подцепила крысу и приподняла: ах, Господи ты Боже мой! Умерла!
Три голоса подхватили хором: УМЕРЛА! Все бросились к коробке, но, когда они уже готовы были вслед за Глорией констатировать смерть крысы, та вздрогнула и дернула лапкой. Тут они завизжали: НЕ УМЕРЛА! НЕ УМЕРЛА! — истерично, взахлеб, говорят, с женщинами такое бывает при виде мыши под ногами. От неожиданности Глория отдернула руку с ложкой, и крыса опрокинулась на солому, продолжая судорожно подергиваться, — Аврора узнала эти движения и похолодела.
Судьба настигла ее и здесь, в самом что ни на есть безопасном месте — в кухне на женских посиделках, точнехонько в центре Америки, в государстве, испокон веков слывущем мирным, весенним утром, в городке мечты, в праздник Пасхи. Написанное всегда рано или поздно сбывается. Вот смерть крысы — она ведь могла бы ее придумать? Но если ее написать, все воплотится в действительность, даже в тех самых словах, которые она бы выбрала, чтобы сказать это, и вызванная ею к жизни действительность пересилит все остальное.
— «Игра слов, игра смерти», — процитировала Бабетта.
— Это Лерис? — спросила Глория.
— Нет, Лави, пишется как слышится, — ответила Бабетта.
А напротив, у бассейна, Пастор читал своим прихожанам: «И взглянувши видят, что камень отвален… И вышедши побежали от гроба; их объял трепет и ужас…»[29] Маленькая девочка, которая надела свое самое красивое платьице из желтого органди и все утро дрожала от страха: вдруг будет холодно и она не сможет выйти в этом платье с короткими рукавчиками; девочка, которая уверяла, что ей ОЧЕНЬ жарко, чтобы не заставили надеть поверх желтой красоты старое зимнее пальтишко; девочка, которая поднялась ни свет ни заря, чтобы скорее надеть праздничное платье, отказалась завтракать, чтобы не испачкать его, и кружилась, проверяя, широко ли раздувается юбка; девочка, которая успела поссориться с братьями в машине, пока ехали в церковь; эта девочка вдруг проснулась от слов Пастора и подумала про себя: почему же они боятся, ведь ХРИСТОС ВОСКРЕС! И подхватила чистым и радостным голоском вслед за всей паствой: Христос воскрес, Христос воскрес! Но она-то верила в это, верила со всей силой своей радости.
Мидлвэй, штат Канзас, был преподнесен Авроре красиво упакованным свертком в шелковых бумажках, розовых, голубых, золотистых, и она разворачивала их одну за другой, чтобы обнаружить внутри страшный подарок — свое неизгладимое воспоминание. Этот трупик кочевал из книги в книгу и настиг ее здесь, как предвестник смерти. Вот он и нашел меня, подумала она.
— «Сестры в круг! Бурлит вода. Яд и нечисть — все туда!» — вдруг продекламировала Бабетта и, обращаясь к публике, к трем несчастным бабам вокруг стола, с победоносным видом просветила-припечатала сборище недоучек: — «Макбет», акт четвертый, сцена первая.
— «Пламя, прядай, клокочи! Зелье прей! Котел урчи!»[30] — отозвалась Лола на чистейшем английском, который смягчил хриплость ее голоса, или, вернее, лег на нее естественнее, чем французский.
Бабетта удивилась: как, она знает пьесу?
— Я ее играла, — ответила Лола.
— Леди Макбет, неужели? — переспросила Бабетта так, будто не могла в это поверить.
— Можно подумать, для меня есть другая роль в этой пьесе, — и воспоминание о пяти представлениях в Лондоне и о критике, из-за которой спектакль пришлось снять, подступило горечью. Почему, ну почему ей давали неподходящие роли, и зачем она принимала эти дурацкие пари? От черной дыры зала у нее кружилась голова. Ей захотелось проверить свою память, и она пыталась вспомнить, что же бросали ведьмы в котел.
— Хвост змеи, кожу ящерицы, лягушачий палец, совиный глаз, — взахлеб перечислила Бабетта.
— Собачий клык, — добавила Лола, — волчий зуб.
— Обезьянью лапу, — решилась и Аврора.
— Не хотите впридачу крысу? — со смехом перебила их Глория. — А то забирайте мою, дарю!
Бабетта пошла в подвал за своими туалетными принадлежностями. Лестница, простая деревянная стремянка, шаталась под ее ногами. Внизу зияла черная дыра. Она шарила, пытаясь нащупать выключатель единственной лампочки, как вдруг Глория за ее спиной саданула по нему на ходу. Висевшая на проводе голая лампочка засияла так ослепительно, что Бабетта сощурилась и заслонила глаза рукой. Глория нетерпеливо подтолкнула ее, едва не свалив с лестницы, направилась к стиральной машине и открыла дверцу. Выкрученное белье все скукожилось. Глория с силой встряхивала его, расправляя, перед тем как повесить. Бабетта смотрела на груду мокрых рубашек Механика. Такой весь из себя борец за права женщин, а свое белье дает стирать жене: мол, ей это нравится!
— Я стираю, но не глажу, вот если возьмешься гладить — тогда, считай, попалась, — объясняла Глория, закидывая рубашки на натянутый провод.
Какое БЕЗОБРАЗИЕ, возмущалась про себя Бабетта. Она думала о своей сушильной машине, вспоминала, как бережно всегда обращалась у себя дома с вещами, и в ней поднималась злость на Глорию — неряха, все наспех, швырком, абы как, во всем такая, за что ни возьмется, и тут, конечно, вспомнился плагиат: ха-ха! Хороша же будет ее книга, сварганенная компьютером и переведенная в текстовом редакторе! С вырванными заживо кусками и незарастающими рубцами. Разбой, грабеж и полная противоположность ее представлению о том, как создается роман: замысел вынашивается, зреет, переносится на бумагу неспешно, вдумчиво, написанное без конца перечитывается и правится. Да уж, книга будет апокалиптическая, вроде этого подвала с мокрым бельем, пылью, поломанными игрушками, старой мебелью и прочим хламом…