Наоми Френкель - Дикий цветок
Степные тропы пробудились к жизни, и шум усиливался. Многочисленные семьи бедуинов, одна за другой, оставляли свои стойбища и собирались в роще сожженных пальм, у источника, и вопли плакальщиц хлестали их, подобно бичам. И Отман скорбел по своему молодому брату Исмету. Он впился безумным взглядом в Элимелеха, и взгляды всех потянулись за ним. Несчастный Отман встал во весь рост, поедая глазами Элимелеха. Под тяжестью всех этих взглядов Элимелех стоял, опустив голову, как обвиняемый перед судом. Плач Отмана полетел в горы, к небу:
«Аллах отомстит! Аллах отомстит!»
Одинокий верблюд, стоящий у сожженной пальмы, поднял голову вверх и заревел. Взгляды Элимелеха и Отмана скрестились на голове верблюда. Слова Отмана пронеслись между бедуинами, окружавшими Элимелеха и шейха, и масса людей начинает сжиматься кольцом вокруг них, и голос Отмана заходится в истерике:
«Сидел брат мой Исмет под пуэнсианой, против холма злых духов, сидел много дней, от весны до осени. Сидел под ударами мертвого черта. И страшная лихорадка сжигала брата моего, как и ревность. Исмет, брат мой, пораженный увеличивающимся животом, отдал душу Аллаху. Аллах отомстит!»
«Аллах отомстит!» – прорезали ночь сотни голосов. И шакал на высокой ноте подвывал этим крикам. Элимелех стоял тихо, так, что даже не было слышно его дыхания, перекидывал из руки в руку посох, словно поигрывал им. Казалось, он вовсе не слышит криков Отмана и воплей плакальщиц. С какой-то стыдливой улыбкой смотрел он на равнодушно жующего верблюда, и лицо Элимелеха окаменело в этой улыбке. Только глаза его жили. Почему он не смотрел на Отмана? Вернее, смотрел на него невидящим взглядом. Господи, Боже мой, ведь уклоняться от ненависти – то же, что уклоняться от любви. Ведь уклонение в обоих случаях может привести к ярости, вплоть до убийства. Лицо Отмана пылает этой яростью, которой дышала вся окружающая толпа, и Элимелех замер в этом клубке ненависти: «Аллах отомстит!»
Все лица были обращены к нему. Лицо шейха нахмурилось. Сердитым взглядом окинул он на бушующую людскую массу. Следовало, как можно быстрее, вырваться из охваченной яростью толпы. Халед двинулся, шагая медленно рядом с Элимелехом. Движением головы он указывал на своих коней, привязанных к стволам пальм, у тропы, ведущей из рощи в открытое пространство долины. Бедуины толпились на тропе, и шейх криьснул им, приказывая:
«Отойти от коней!»
Халед, великий шейх, повелитель степи, не в силах овладеть ситуацией. Бедуины прибывают все больше и больше, тропа запружена людьми, и не видно им конца. Элимелех все еще отрешен, и в этой толпе он, кажется, только и связан с верблюдом и луной в небе. Халед громко откашливается, и этим в единый миг сдерживает Отмана и всю ораву, приближающуюся к Элимелеху. Он же, как упрямый мул, никого не замечает, ни Отмана, ни Халеда. Я потянул посох из его рук, но он даже не почувствовал этого. Витал где-то, в небесных эмпиреях, в то время как толпа сжимала вокруг него кольцо. Он словно дразнил смерть, и уже поздно было прийти ему на помощь. Вдруг крики смолкли. Облака снова закрыли луну и звезды, и степь внезапно погрузилась во мрак. Шакал смолк, плакальщицы прекратили вопли, Отман перестал рыдать по умершему брату. Над степью распростерлась мгла перед бурей, знаменующей конец хамсина. Первыми ощутили приближение бури кони, размахивающие хвостами и топчущиеся в беспокойстве в сухих зарослях. Ржание их ударило всем в уши, и взгляды всех обратились на коней. Халед сказал спокойным, громким голосом, слышным как вблизи, так и вдали:
«Иа, брат мой, кони плачут!»
И он пошел к коням, прокладывая себе дорогу через толпу и держа Элимелеха за руку. Я – за ними. Все отступали от сверлящего взгляда и высокого роста шейха. Благоговение и страх перед хозяином степи не позволяли людям приблизиться к Элимелеху. Под прикрытием спины Халеда он прошел через ворочающуюся и ворчащую массу людей, не глядя на них. Уздечки – в руках Элимелеха и Халеда. И в этот миг грянула буря. Сильный ветер рванул из-за горы, ударив по всем. Заскрипели стволы пальмы, зашумели кроны эвкалиптов. Воздух наполнился пылью, летящими листьями и травами. Источник забурлил, выходя из берегов, осыпая всех брызгами. Буря разбросала людей во все стороны. Отман остался стоять у края источника, весь с головой закутанный в черную хламиду, и буря хлестала его по всему телу. Во всей этой суматохе только верблюд сохранял спокойствие, медленно-медленно вышел из рощи и поплыл во тьму ночи. Держал Элимелех за вожжи белую лошадку, не отрывая глаз от верблюда, пока тот не взошел на конопляный холм и не исчез в темных зарослях.
«Садись на коня, йа, Элимелех, хамсин умер!»
Элимелех и шейх ускакали во тьму степи. Я вглядывался в темную пустоту, пока не затих цокот копыт, и затем пошел своей дорогой, держа в руках посох Элимелеха, моего друга, который спасся благодаря осеннему хамсину.
Соломон все еще стоит у окна с бьющимся сердцем, витая между воображением и реальностью. Лицо его вспотело от усилия, с которым он напрягает память, как опьяневший от воспоминаний, которого не может отрезвить даже прохладный ветер. Над головой его, у окна шелестит тополь, и стайка скворцов скандалит в его листве, и птичьи голоса их звучат в унисон мыслям Соломона:
«Господи, Владыка мира, был осенний хамсин, и сгинул в прошлом. Весенний хамсин, у которого нет ничего общего с осенним, сломался в этот час. Нет Элимелеха и нет Амалии. В зеленеющей долине, которая когда-то была пустынной засушливой степью, нет ни Халеда, ни Отмана, ни рощи обугленных пальм. Но хамсины не перевелись, лишь они и остались. Трудно поверить, но в нашей стране до сегодняшнего дня они не уничтожены!»
Открывает Соломон глаза, поднимает голову, и смотрит на долину. Поля, сады, фруктовые и цитрусовые, бахчи – по самый горизонт. Асфальтовое шоссе, поблескивающее в долине, полно автомобилей, и привязывает ко всему этому серой своей лентой источник, тоже изменивший свой облик, и воды его орошают зеленые поля. Соломон следит за спокойным парением одинокого аиста, распростершего крылья над долиной. Внезапно аист спланировал на вершину кипариса, сложил крылья и спрятал голову в перья. Вид зеленого дерева, гостеприимно принимающего белую птицу, удивителен и незабываем, но Соломон не воспринимает эту красоту и сердится на долину, подающую ему все это на зеленом подносе изобилия.
«Господи, почему все это меня не трогает?» – предъявляет Соломон претензии к Всевышнему, который втянул его в старость и порвал связи с этим изобилием и красотой. Соломон возвращается взглядом на лужайку. Весенний ветер передразнивает уныние, гнездящееся в его душе, и укоряет:
«Встань, Соломон! Отбрось эту печаль в такой приятный весенний вечер. Оглянись вокруг. Вечер полон чудес Творения, охвачен брожением, опьянен ростом, и ты, Соломон, в глубине этого цветения, стоишь за оградой и не решаешься вырваться наружу. Найди пролом в ограде, Соломон, и выйди на весенний простор. Разве ты не богат, вся твоя страна, все ее пространства – твои, вся эта чудесная долина, которая возникла из пустынной, засушливой степи. Ты стар, Соломон, но когда смотришь на цветущую долину, ты снова двадцатилетний, и вовсе не ветхий и печальный, ибо ты любишь, Соломон, ты любишь эту землю, и более всего – эту долину. И важнее всего для тебя – дышать глубоко на свежем ветру, дышать всей грудью, и ты будешь счастлив, еще как счастлив!»
Чей это голос донесся до его ушей – ветра или Шлойме Гринблата, который преодолевает силу этого ветра, и врывается в душу Соломона:
«И я говорю вам, товарищи, и я повторяю, что ситуация наша похожа на ту, которая возникает между хищником и его жертвой. Хищник нападает, и жертва остается жертвой. Таким образом, становится насущным вопрос: кто хищник и кто жертва? Это и есть диалектика в дуализме хищника и жертвы, когда не каждый, кто видится жертвой, он и есть жертва, и каждый, кто видится хищником, и есть хищник».
Раздается крик, прерывающий речь Шлойме, и все вскакивают со своих мест. Это кричит Голда, и Соломон закрывает глаза. До сегодняшнего дня она портит ему настроение. Целое поколение выросло с того времени, когда они наслаждались медовой сладостью мгновений на складе пчельника, но при каждой встрече память словно бы встряхивается. Оба состарились, и от молодой Голды, чей темперамент пользовался славой среди парней кибуца, не осталось и следа. Но, каждый раз видя ее, Соломон вспоминает ее отчаянный крик в кухне: «Потому что я – кибуцная проститутка!» Теперь она снова кричит, и глаза ее сквозь очки смотрят на Соломона:
«Все – на чистку курятника от издохших кур!»
Выясняется, что хамсин привел к падежу в курятниках. Все откликаются на призыв Голды и направляются в сторону кухни, включая слушателей Шлойме Гринблата. Рахамим несколько отстает от всех. Соломон оставляет место у окна и тоже тянет ноги на кухню. Дойдя до мандариновой аллеи, он застывает на месте: между деревьев гуляют Адас и Юваль. Соломон их видит, а они его – нет. Соломон словно впал в столбняк. Хочет сдвинуться с места, и не может. С большим трудом он все же сдвигается и шепчет: