Владимир Корнилов - Демобилизация
Получив освобождение сперва на неделю, потом еще на одну и вот уже загорая в финском домике третью, Федька вовсе распустился, пил, резался в преферанс и отчаянно скучал в дневные часы, когда офицеры сидели на объекте.
Впереди Федьке ничего не светило и, будучи парнем неглупым, он даже не пытался обмануть себя, что что-нибудь в его судьбе переменится и со следующего понедельника все пойдет по-другому. Он не знал, куда себя девать. Поэтому вечно суетился, кричал громче всех, чаще всех спорил и, получив за полтора неполных месяца своей полковой жизни прозвище «чума», успел многим надоесть и по-настоящему сошелся с одним Борисом. Одному лишь Курчеву и то в бреду невероятной пьянки он открыл самую свою страшную тайну: как позапрошлый год, доведенный до отчаянья неудачной бесплодной любовью к одной студентке-химичке, Федька, напившись, заявился в аспирантское общежитие к своей единоутробной беременной сестре и начал не в шутку к ней приставать. Даже через полтора года пьяный Федька не мог побороть дрожи, рассказывая, как прогоняла его сестра, а он, рыдая, молил ее согласиться, поскольку она уже влипла и ей ничего не грозит.
— Да не плачь… Матери она ведь не написала, — еле справившись с брезгливостью, пытался успокоить Федьку Борис. Но тот всё рыдал. Маленький, тощий, с кудрями колечками волос, он был похож на приютского заморыша. Курчев силой уложил его в тот вечер, накрыв двумя шинелями. Хорошо, что офицеры укатили в райцентр и никто не слышал Федькиной исповеди. А то кое-кто из лейтенантов мог бы избить Федьку. Борис и тот несколько дней боролся с гадливостью, пряча, впрочем, ее подальше, потому что Федька, как все нервные люди, был особенно чуток.
Больше к этому рассказу он не возвращался, и Курчев старался делать вид, что, собственно, никакой исповеди не было.
Возвратясь в опустевший дом, Федька с неохотой зачерпнул в кухне кружкой из ведра, набрал, как прачка, в рот воды и брызнул в лицо Борису.
— Вставай, — сказал мрачно. — Дальше никак нельзя…
Оставалось восемь минут до развода. Курчев покорно поднялся, скинул шинель, китель и нижнюю рубаху. Ему стало зябко, но одновременно душно. На крыльце Федька облил его из ведра. Кое-как растеревшись, лейтенант снова напялил на себя одежду, глотнул из бутылки, заел хлебом с остатками бычков в томате и побежал вниз по улице к штабу. Ноги были какие-то не свои. Суставы словно во сне кто-то подкрутил гаечным ключом, пережал и теперь они почти не сгибались.
Слава Богу, бежать было недалеко. Построение было не торжественным, когда полк четырехугольником строили на дальнем плацу. Сбегая вниз, Курчев успел перегнать вышагивающего по параллельной улочке комполка Ращупкина и встать во вторую офицерскую шеренгу как раз при крике дежурного по части:
— Смирна! Равнение на середину!
Покорно и в то же время с каким-то тупым равнодушием он глядел сейчас на длинного, хорошо выбритого и сияющего Ращупкина, который с напускной серьезностью выслушивал короткий рапорт низенького младшего лейтенанта из огневиков. Никаких событий в полку не произошло, но лицо у Ращупкина было торжественно внимательным, как у опытного педагога, выслушивающего чтение захудалого первоклашки.
— Сразу вызовет или в обед? — гадал про себя Борис. Но почему-то грядущий разнос сегодня не слишком заботил.
— А особняк где? — вспомнил Борис и оглянулся, хотя Зубихин никогда на разводе не появлялся.
Офицеры не спеша потянулись через проходную. Курчев поплелся в числе последних, ожидая, что Ращупкин его окликнет. Но тот стоял на штабном крыльце, о чем-то разговаривая с главным инженером, черноволосым очкастым молодым татарином, погодком командира части.
Солнце постепенно выкатывалось из-за леса и скользило по снегу. Борис прошмыгнул мимо опустевшего стройбата, где теперь уже даже не кормили гречневой кашей и вчерашними щами, и вышел на прямую, как рельс, бетонку. Впереди шло кагалом до десятка офицеров, но Курчев не спешил. Ноги, хотя и разошлись немного, всё же ныли, а голова была просто свинцовой и набухала у висков.
Эти два неполных километра бетонки он хотел оставить для мыслей об аспирантке. В бункере будет тесно от людей, душно от тысяч включенных ламп, шумно от сельсинов и реле. К тому же, там рядом будет красавица Валька Карпенко и при ней не больно размечтаешься.
А здесь, на бетонке, он был один, и шедшие впереди в полусотне шагов офицеры не слишком ему мешали.
Выросший под бабкиным крылом Борис мало что перенял от отца, машиниста окружной дороги Кузьмы Иларионовича. Разве что влюбчив был, как отец. И влюбляясь, Борис каждый раз верил, что влюбляется всерьез и по гроб. Во всяком случае, каждую встреченную девчонку он примеривал с первого дня знакомства как будущую жену. Хотя к двадцати шести годам он все еще был холост, жениться в своей жизни он собирался неоднократно — в первый раз семнадцати лет на их квартирантке, незамужней тридцатилетней хлебной продавщице, лишившей его отрочества, а в последний раз — сегодня ночью на аспирантке. До того, соответственно, выставлялась кандидатура переводчицы Клары Викторовны и несколько позже — монтажницы Вальки.
Сейчас, несмотря на головную боль, он думал на бетонке об Инге Рысаковой. (Эту фамилию он прочел на форзаце первого тома «Ярмарки тщеславия» и фамилия ему понравилась.)
На снежной просвистанной ветром дороге между еловой балкой и бараками бывшего лагеря мысли об аспирантке приобретали необычайную серьезность. В полусотне километров Инга казалась ближе и роднее, чем вчера в вокзальном ресторане, а доцент Алешка, человек в ушанке и бывший неизвестный муж задевали сейчас за душу куда больней. Особенно Алешка. Алешка закрыл надежды на аспирантуру. Алешка был при деньгах, был женат на чудесной женщине и еще лез к чужой (считай теперь к его, курчевской) девчонке. И еще Алешка был красив и джентльменист. Он умел держать себя в руках и никогда бы не стал на дежурство в морозном переулке, ожидая весьма проблематичного возвращения загулявшей женщины. Алешка — это было сплошное везение и удача, несмотря на глупость и шкрабскую манеру излагать чужие мысли.
«Своих нету, — хмыкнул Курчев. — А все равно помрет академиком.»
Но тратить чистое и вполне уже солнечное утро на злобу против двоюродного брата не хотелось, и Борис вернулся к вчерашней знакомой.
Жены из нее никак не получалось. Это он правильно писал вчера в Правительство. Здесь, в части, ей нечего было бы делать. Даже Кларка, переводчица — и та бы смотрелась тут лучше. Даже переводчица со своей дюжиной ярких умопомрачительных импортных нарядов. Впрочем, Кларка уже имела дело с армией: преподавала до заграницы в Военной академии.
А аспирантка Инга в скромной длинной выворотке оказалась бы тут, в полку, беззащитней, чем скрипачка на лесоповале.
Курчев вспомнил, какие у нее длинные и тонкие пальцы. И запястье тоже тонкое, и вся она худая, словно неотогретая, и, наверное, поэтому у нее такое зябковатое подергивание плеч. Спускаясь к «овощехранилищу», он чувствовал, что над ним самим нависло немало, а если и пронесет, то все равно на расстоянии в полста километров женщину не упасешь, не убережешь от житейского холода и других неурядиц и неприятностей.
«Хотя бы, — подумал, — год назад встретились. Куча у меня тогда времени была.»
Действительно, год назад он почти не ходил в заводскую военную приемку, куда был откомандирован из полка, а все дни пропадал в Ленинской библиотеке.
«Но она ведь в третьем научном!» — вспомнил тут же, и эта разделенность залов спустя год тоже обижала, как бы еще раз подчеркивая всю безнадежность мечтаний об аспирантке.
— Чего бредешь еле? — отвлек его голос Володьки Залетаева. Борис поднял голову. Навстречу по бетонке, прижимая офицеров к обочине, подымалась бежевая «Победа». Когда она прошла, он вспомнил, что это вчерашняя «смершевская».
— Догоняй! — крикнул Залетаев и сам побежал к проходной объекта. Курчев покорно побрел за летчиком. Ноги по-прежнему слушались плохо.
26
Перед «овощехранилищем» стояла такая же халабуда, как перед военным городком, но пропуска тут спрашивали. Вытащив вдвое сложенную карточку, утыканную полдюжиной кружков с оттисками голов разных животных, Курчев и Залетаев сунули их под нос сержанту роты охраны. Тот взял пропуска и лениво вертел перед собой. То ли качал права, то ли давил на бдительность, выслуживаясь перед смотревшим на него через окно КПП старшим лейтенантом, командиром роты охраны. Комроты, худой, невзрачный человек с лицом язвенника, так же, как и парторг Волхов, был новым человеком в полку. Он прибыл из Германии; ему всё казалось, здесь идет не так, и несмотря на все старания Ращупкина, дисциплины в полку кот наплакал. Так же, как парторг Волхов, комроты был офицером из сверхсрочников, образования почти не имел и ни у кого, кроме самого комполка, симпатии не вызывал. Он приехал без жены и дня три ночевал в курчевском домике. Но на второй день, выпив со всеми, он вдруг начал врать, какого он со своим подразделением показал немецким жителям дрозда летом в Берлине и, хотя его выслушали не перебивая, но никому он не понравился. А через день приехала его супруга с ребенком и он больше в курчевский домик не заявлялся.