Алан Черчесов - Вилла Бель-Летра
Расьоль, картинно вздохнув, засопел:
— Бедная девочка! Рыдает, поди, в своей парижской каморке и мечтает вернуться сюда.
— Так снимите трубку.
— Э-э, приятель, за кого вы меня принимаете? Я хоть малый доверчивый, но не так наивен, чтобы опрометчиво подвергать себя риску. А вдруг она где-нибудь шляется? Или, того хуже, барахтается в постели с каким-нибудь волосатым ублюдком и в перерывах между забавами нюхает кокаин…
Суворова вдруг осенило:
— Кстати, а какова ее версия исчезновения фон Реттау?
Расьоль вскинулся, чуть не съехав со стула, всплеснул руками и возмущенно воскликнул:
— В том и дело, коллега! На этой жаровне у нас с ней и вспыхнул костер. Представьте себе, она оказалась пошлячкой — придумала ревность служанки: мол, та лишь прикидывалась глухонемой, а сама между тем следила за Лирой, карауля каждое слово под дверью. Наплела мне такую галиматью, что я поперхнулся. А известно ли вам, как это неприятно и гнусно, когда пиво течет через нос? Вот и пришлось огреть по-отечески, чтобы знала границы приличий.
— Считаете, что Гертруда…
— Ну да. Полная достоверность. Этот бродяга Турера знает толк в режиссуре. Разве что перестарался: наверняка та была попригожей, чем наша, хоть и тоже не лань. Говорят, через год после смерти хозяйки подалась в монастырь к молчальницам. Я там был.
— И что?
— Ничего. Жила-жила, молилась, постилась и померла.
— Ни единой зацепки?
— Ни даже крючка от вязальных спиц. Пойдемте пить водку.
За пару часов они потрудились на славу.
Ужин их не узнал. Дарси благоразумно спрятался у себя и на стук в дверь бессовестным образом не отзывался. Расьоль обозвал его педиком и по-дружески нарисовал на стене у проема гиперболический член.
Суворов вернулся к себе ближе к полуночи в мокрых носках, смутно припоминая, как вылавливал ныряющего француза из озера. Было трудно найти глазами, где у пола кончается скат. Кровать оказалась врагом. В ней можно было только сидеть, прилепившись к спинке затылком. Всю ночь Суворов провел на электрическом стуле в душной тюрьме. Палачи никак не могли починить заклинивший толстый рубильник. Собравшиеся на казнь журналисты сердились и швыряли в пленника его же позорными книжками. Кухарка с виллы молча грозила ему кулаком. Адриана курила, гася сигареты о плешь Расьоля, на протяжении всего действия сохранявшего философическую задумчивость. Дарси нервно грыз ногти и укоризненно покачивал головой. Тем временем три дюжих мавра, в которых Суворов узнал измазанных гуталином Фабьена, Пенроуза и Горчакова, катили к помосту трухлявую гильотину с ржавым ножом. Перед казнью преступнику предложили парик с белыми буклями. Он же требовал срочно доставить ему самолетом с Итаки какой-то сундук. Спорили громко и даже навзрыд. Кафкианские тараканы сверлили усами розетку. На стене вместо дамы с боа висел портрет Лиры фон Реттау. Портрет чем-то лгал, но разбираться с ним было некогда. Перед тем как упасть, нож задрожал подбородком…
— Что-то стряслось?
— С чего ты взяла?
Веснушка молчала, не веря.
— Доктор, со мной все в порядке. Солнце взошло. Над Баварией утро. Остается облечься в доспехи и потыкать копьем в новый день. Может, что из него и прольется на слепую ледышку листа…
— Ненавижу, предатель!
Суворов подумал: она дальше, чем кажется. Прошло всего ничего, а расстояние между нами как будто бы выросло. Ее «ненавижу» сейчас прозвучало фальшиво, как гармошка на кладбище. А вот «предатель», напротив, очень похоже на правду.
— Посторонись: у меня в голове как раз друг на друга мчатся два паровозных состава… Погоди, передвину стрелку на рельсах. — Он подышал под себя, сперва робко и часто, потом, перелиставшись на спину, как можно глубже вдохнул. — Фу-уф, успел! Пронесло.
— Ах ты, пьянь! Алкоголик… — Сделав паузу: — Тебе очень нехорошо?
— Нет. Просто воротит от света, а его здесь — тьма-тьмущая. Когда закрываю глаза, то как будто полегче.
Показалось, захныкала — далеко-далеко. Не стал утешать. Интересно, однако, как ни с того ни с сего в нас просыпается индифферентность.
— Суворов, обманщик, ты же мне обещал!
Усмехнулся (не в трубку): впервые не видит насквозь ни меня, ни моих паровозов, ни рельсов. От мысли ему полегчало: полезно порой уползти куда-нибудь в тень.
Он ее сразу усугубил, накрыв одеялом лицо. Из-под тени светло и толково всходило: сколько б мы ни искали в других понимания… едва обретя его, осознаем, что в реальности пониманье для нас… невыносимо — так же точно, как непонимание. Все, что нам нужно, — недопонимание… чтобы хотя бы на йоту возвыситься над собеседником и испытать к нему благодарное… подлое чувство, близкое к снисхождению, которое обычно даруется нами лишь собакам да мертвецам. Самое время погладить…
— Все хорошо, успокойся.
— Врешь! Ты же врешь. Я же чувствую, врешь!..
— Ну вот, — сказал он. — Отсюда мораль: говори правду молча.
— Суворов!..
— Ну ладно. Все плохо, что хуже всего.
Трубка подумала и хохотнула.
— Идиот! Я люблю идиота, хоть это и плохо. А что хуже всего — что я его не люблю. И хуже уже не бывает… Хуже бывает лишь, когда мой идиот так далеко от меня и молчит, оттого что все попросту плохо.
Ну что тут возразишь? — подумал он. За годы, что они вместе, Веснушка от него натерпелась — как может натерпеться только совесть от своего взбалмошного, переменчивого и мнительного работодателя.
«А познакомились они назад тому девять лет…», как раз тогда, когда жена Суворова должна была вот-вот родить, а ее сестра уже побывала у него в любовницах, по-настоящему ею так, увы, и не став. Поскольку эмоций не получилось, пришлось их выдумывать: вслед за рассказом «Кровосмешение» Суворов замыслил второй, где вознамерился возместить свою душевную тугоухость колоритным живописанием ужаса, которого в нем самом вовсе не было, но как бы он в нем и был — не сам по себе, а будто бы эхо его. Даже не эхо, а зов, пусть едва различимый, но томящий, заманчивый и, конечно, своекорыстный. Зов пройти по тем закоулкам растленного безнаказанностью подсознания, где обитает хвостатый зверинец взращенных греховною скукой чудовищ.
Для реализации замысла Суворову нужен был консультант.
В день их знакомства она предложила: «Завтра в десять утра. По-моему, то, что вам нужно».
Она угадала: он нашел, что искал. Малышу было лет семь. «Родители опоздали. Теперь ему вряд ли поможешь, — рассказала она, когда прием был окончен и Суворов скинул с себя медицинский халат. Заметив его торопливость, она улыбнулась: — Что, испугались? Насколько я понимаю, вы затем и пришли?» Вместо ответа он лишь покосился плечом. Она продолжала: «Вы даже не представляете, сколь опасна бывает любовь пап и мам. Здесь, например, все началось с умиления. Сперва умиляло, как спит младенец — эдак купечески, по-хозяйски раскинув в стороны руки, словно готовый обнять целый мир. Потом умиляло, как ребенок, облаченный в зимнюю шубку, идет, растопырившись, из-за того, что кургузый тулупчик ему уже жмет и сделался тверд в рукавах. Потом умиляло, как их карапуз копирует позой сельское чучело в поле. Потом — пролетевший над ним самолет. Умилялись они и тому, как в пять лет он подолгу стоит, неотрывно взирая на образ в углу. Потом умилялись, как внимательно смотрит на картинки с распятьем. Потом с изумлением поняли вдруг, что это, как правило, длится не час и не два. Затревожились, стали следить, обнаружив, что сын их, отвлекшись на вентилятор, вмиг теряет нить разговора. На всякий случай сходили к врачу. Тот успокоил и посмеялся: эка невидаль! Просто немного рассеянный, как всякий нормальный мечтатель. Так что какое-то время, наблюдая за сыном, приходилось им лишь гадать, о чем тот мечтает, когда лежит на полу и без устали, еще не умея читать, держит перед собою газету (словно крыло, пояснила мамаша). Потом все это стало их раздражать. Устрашившись своей — как вы понимаете, умолчаньем прикрытой — тревоги, они все еще притворялись, что странности эти — пустяк, хоть пустяк из досадных. Но тут вдруг заметили, что, стоит им посягнуть на его тишину, как сын замыкается и, свернувшись улиткой, дрожит. Он дрожал и дрожал, не желая ни плакать, ни вымолвить слово. Наконец, их терпенье иссякло, и тогда мать, предварительно нарыдавшись (как доктор отмечу, что подобного рода особы рыдают обычно с намереньем рассвирепеть)… Так вот, мать, заведя себя до истерики, принялась одевать свое чадо, чтобы сию же минуту отправиться к доктору. Еще утром, вняв совету подруги, она созвонилась с врачом (не мной, а другим психиатром), и теперь, чересчур торопясь у двери — по женской привычке спешить, когда опоздать очень хочется, — все никак не могла уловить раствором пальто ладошку мальчонки. Стремясь подсобить ей, супруг, только б не видеть ее истерических жестов (думаю, больше всего в этот миг призванных бросить упрек в адрес мужа и его пассивного, на протяжении месяцев, выжидания), взялся за второй рукав, сунул в него пойманную пятерню, вздернул кверху, но, наверное, слишком резко, так что в то же мгновение сын отчаянно вскрикнул. Дальше вы сами легко дорисуете сцену…»