Эли Визель - Завещание убитого еврейского поэта
— Ты не хочешь?
Нет, она не хотела. Она предпочла вытянуться на кровати в одежде. Что ж, я сделал, как она. В молчании мы созерцали ночную мглу. Казалось, мы не одни: в комнате мерещились еще люди, голоса. Отец просил меня захватить тфилин, мать — позаботиться о здоровье, Эфраим тихо усмехался, Блюм требовал семьдесят марок, каковые я уже три месяца был ему должен, Бернард объяснял мне, что с философской точки зрения история означает движение, а значит… «Значит что?» — переспросил кто-то. Но ответа я не услышал: задремал. А Инга, замерев в неподвижности, всю ночь не смыкала глаз. О чем она думала? Не знаю. И не узнаю никогда. Мой поезд уходил только вечером. Инга, занятая неизвестно чем, предполагаю, каким-то подпольным поручением, решила попрощаться со мной прямо утром. Так было даже лучше. Стоя перед дверью, мы расцеловались. Я снова предложил:
— Поезжай во Францию. Там ты принесешь больше пользы, чем здесь.
Казалось, она не слышала. Я настаивал:
— Если ты перерешишь и все-таки приедешь, то знаешь, как меня найти?
Она смотрела на меня невидящими глазами.
— Инга, ты сможешь узнать?
— Наши товарищи узнают, — бесстрастно прозвучал ее ответ.
Инга принадлежала уже не этому миру, она была ближе к мертвому Бернарду Гауптману, чем ко мне. Повернулась на каблуках и ушла не оглянувшись.
А я, вспоминая ее первый визит в эту самую комнату, ощущал почти физически, как отрывается кусок меня. Хотелось кричать, выть. Побежать за Ингой, заставить ее вернуться, поехать со мной, жить со мной, просто жить. Может, если ее хорошенько встряхнуть, показать, как сильно я ее люблю, она уступит? Но я не мог сдвинуться с места. Кости брошены, отменить ничего нельзя, Инга останется в Берлине, а я нырну в фантастически нереальную отсюда парижскую жизнь. Я уговариваю себя: «Инга еще приедет, ты ее увидишь!..»; рано или поздно они все окажутся там: Траубы, Блюмы, их приятели, либералы и анархисты, евреи и коммунисты… Им станет душно здесь, и они рванут на свободу… Напрасные детские надежды, в глубине души я уже тогда это понимал. Инга останется в Берлине. В Берлине умрет. А я стану жить в иных местах, влюблюсь в другую женщину, но все будет уже не так. Страница переворачивается, Инга. Ты открыла для меня любовь, спасибо тебе. Ты приобщила меня к политической борьбе, спасибо. С тобою связаны моя былая радость и былое страдание, спасибо тебе, Инга.
Последний день в Берлине. Прощальные визиты. Я погашаю свой долг в кафе «У Блюма». Последняя беседа с Траубом, который настаивает, что угостит меня кофе. Последнее письмо родителям. В следующий раз, отец, если Богу угодно, я напишу тебе из Парижа. Конечно, если Ему это угодно. И будь спокоен, отец. Твой сын непременно возьмет с собой филактерии.
Последняя прогулка. Сверкающий апрельский день. Улицы оживлены, на них полно народу. Много коричневых, серых и черных мундиров. Кругом свастики. Веселые лица. Город — в мире с собой. Гитлер во всех витринах — народ им любуется с откровенным тщеславием, с нескрываемой гордостью и любовью. Бедняга Бернард Гауптман: массы иногда делают глупости, но разве из-за этого стоит кончать с собой? Бедняжка Инга: этот народ тебя отверг и унизил, он плюет на тебя и тех, кто тебе дорог, а ты упрямо жаждешь принести себя ему в жертву, неужели ты действительно считаешь, что он этого достоин? Что он достоин тебя?
Вдруг около цирка, откуда ни возьмись, совершенно необычный персонаж: высокомерный еврей. Одет не кричаще, но элегантно, идет прямо, уверенным шагом. Достойный, величавый. Шествует сквозь толпу пешеходов без страха и оглядки. Что заставляет меня думать, что это еврей? Не могу сказать. Но уверен, что так и есть, скорее всего, он родом не отсюда. Персонаж привлекает внимание. Какой-то нацист его заметил, на лице — возмущение сверх всякой меры. Другие останавливаются и следят за ним глазами. Да, видимо, он откуда-то из другой страны или иной эпохи. Может, израильский принц? Или посланец Всевышнего? Борода ухожена, в глазах светится ум, от него веет такой силой, что люди на улице выглядят смущенными. Еще мгновение, и целый квартал будет буквально изничтожен: все только и смотрят что на этого благородного и надменного еврея, который прогуливается по Берлину так, словно в столице не правят нацисты.
Я ловлю себя на том, что уже боюсь за него. Он в опасности и не желает этого замечать. А если какая-нибудь сволочь к нему прицепится? Если толпа окружит его, собьет с ног? Побегу я к нему на помощь? Хочется думать, что да, но я в этом не уверен. В любом случае проблема моя уже лежит в области чистой теории: изумленные люди не двигаются, пропускают его, позволяют ему завернуть за угол. Никто не успел прийти в себя, как он уже исчез. Побежать за ним? К чему? Кроме того, уже поздно. Пора домой. Быстренько, фрау Браун, я тороплюсь. Сколько я вам должен? Почту? Буду вам очень признателен, если вы ее станете пересылать… я пришлю вам адрес, договорились? Заранее спасибо, спасибо за все, и до свидания. Ой, дорогая фрау, не делайте такое лицо, мы однажды еще встретимся, только горы не встречаются, как говорят у нас, а люди… Так, быстро, чемодан. Все положил? Рубашки… книги… Филактерии. Папочка с документами… Паспорт, где мой паспорт? Ужас, я его потерял. Нет, он в кармане. Билет? Так, в паспорте. А паспорт? Вот, у меня в руке. Тихо: я и так в сумасшедшей стране, а еще путаюсь… Скорее, такси. Нет такси — тем хуже, пойду пешком. А вот и такси: «Быстро, на вокзал». — «Какой вокзал?» — «У меня поезд на Париж» — «На Париж? — тянет ошеломленный шофер. — Так вы опоздали. Но, — прибавляет он весело, — подождите годик-другой — и мы все там встретимся!..» Шутка его не смешна. «Ладно, едем!» — говорит он. «Ладно, едем! — говорю я. — Быстрее». Он жмет на газ. Зажигаются фонари. Регулировщики жестикулируют. Витрины блестят. В тюрьмах те, кто пытал, сейчас потягиваются, а те, кого пытали, шепчут: «Это только сон. Дурной сон». Мной овладевает глухое беспокойство: кто придет, кто пришел на вокзал? Инга? Трауб? Бегу к платформе номер 11, поезд еще стоит. Вхожу в вагон, натыкаюсь на бока и локти пассажиров, нахожу свое место, кладу чемодан на скамью, выхожу на перрон, ищу знакомые лица… Никого. Из всех моих друзей, из всех приятелей никто не пришел. Я даже на них чуть-чуть сержусь. Впрочем, я неправ: они боятся, а я вот еду в мир без страха. Увижусь ли с ними снова? Механический голос объявляет: «Осторожно, поезд на Париж отправляется…» Сердце рвется на куски, мне плохо, и я знаю почему: есть минуты, когда человеку известно все. Вот такая минута сейчас у меня, я снова мысленно оглядываю своих товарищей, веселых и грустных, счастливых и несчастных, благоразумных и неуемных, и вижу, что всех их поглотит бушующая стихия огня и крови, а вот я, счастливый дезертир, я останусь жив.
Поезд наконец вырвался из Берлина. Смотрю в ночь, облокотившись на раму окна, не осмеливаясь обернуться. В конце концов усталость берет положенное, и я сажусь на свое место. Человек в углу напротив мне улыбается: это тот самый таинственный принц, которого я еще сегодня утром видел у цирка.
Усталый, обессиленный, я закрываю глаза, но тотчас их открываю, чтобы улыбнуться ему в ответ. Внезапно нападает желание заплакать, оплакать Ингу и ее мрачное будущее, Гауптмана и его похороненные иллюзии, Трауба и его товарищей, Берлин и его евреев. Мне хочется плакать, но этот путешественник сидит и мне улыбается. И вот, удерживая слезы, улыбаясь против всякой охоты, как последний кретин, я покидаю Третий рейх. Слабость? Смехотворная трусость? Я признаю себя виновным, гражданин следователь, признаю себя виновным, что сбежал от берлинских тюрем и тамошней смерти.
Неизданные стихотворения Пальтиеля Коссовера, написанные в тюрьме
ДЕТИ Дети бедных,
бедные дети.
Разумные, тихие,
прилежные и легкомысленные —
всех вас ожидает изгнание.
Взрослые вас недостойны,
бедняги,
еврейские дети.
ХЛЕБ Узник
в камере
не думает ни о Боге,
ни о море,
ни о свежести
горного воздуха;
голодный узник
в камере
помышляет о хлебе:
хлеб — его память,
его Всевышний.
НОЧЬ Ни убежища, ни очага,
Ни забвения, ни покоя.
Скорей западня, мышеловка.
И звуки конца всего.
ГОРОДА Островки тьмы,
пепел пожарищ.
Разгромленные проулки,
ослепшие окна, с
удьбы вразброс.
Города внутри городов,
ненависть за чертой ненависти.
Все это выстроил Каин
для будущих жертв.
ПРОХОЖИЕ На одно лишь
мгновение
случай их свел,
чтобы высвободить их инстинкт
охоты на человека.
СТЕНЫ Видимые и невидимые.
Даже те, что всех ниже,
прячут от нас горизонт.
Заменяют его собой.
Черные, красные стены,
грязные и отталкивающие,
даже когда чисты, —
сделанные людьми,
они живут дольше людей.
ДОМА Подчас разнесенные в клочья,
со скорчившимися трупами.
Там недоеденный ужин,
разбитый шкаф,
опрокинутый стол —
как это глупо
и как уродливо…
Ты, человек,
возвращайся в свою пещеру
и попробуй там выжить.
В РАЗОРЕННЫХ УБЕЖИЩАХ Горе без имени,
страх несказанный,
лица без выраженья,
разбитые пальцы,
глаза, побывавшие в преисподней
от всех этих сумасшедших,
от всех страдальцев
надо бежать…
И чтоб они убежали тоже.
«Кто же ты, друг мой, Зупанов? Откуда пришел? С какой планеты явился, чтобы войти в мою жизнь? Что наделал? К кому ты захаживал, прежде чем получить в удел этот квартал и ночами владеть им? Каких людей ты, друг мой, сторожишь? Какие и чьи секреты ты охраняешь? По чьему приказу? И от кого получил ты эти неизданные стихи Пальтиеля Коссовера? Кто позволил тебе завладеть ими? Ты уверяешь: тот, кто тебе их дал, думал, что таким образом я их увижу? Как же тот неизвестный узнал, что мы сможем встретиться? Ты столько всего мне рассказываешь, Зупанов, зачем? А узнаю ли я однажды, о чем ты умалчиваешь?»