Д. Томас - Арарат
Он все время ее осаживал, этот ее армянский друг, в сардонически-любовной манере. Суркову он понравился. Он был адвокатом, лет ему было под сорок, – смуглый, усатый, с мощным орлиным носом. Он приехал в Нью-Йорк из Бейрута всего несколько лет назад, и у него до сих пор сохранился армянский акцент. Его чувство юмора было грубым, даже жестоким, но под ним угадывалась несомненная доброта. И Григору, с его стороны, явно было по душе общество Виктора. Откинувшись назад вместе со стулом, держа в крепких белых зубах сигару, он с удовольствием слушал, как русский описывает двух своих женщин-врачей…
– Видишь ли, я хожу к двум врачам, – объяснял Сурков. – Так сказать, групповая практика. К одной я иду, если чувствую физическое недомогание, просто потому, что она хорошо знает свое дело. Но у нее седые волосы, и она очень некрасива. Я знаю, у меня у самого седые волосы, но… Она хороша как врач, но чересчур уж стыдлива. Однажды я пришел к ней с жалобой на сыпь в паху, и какое же облегчение отразилось у нее на лице, когда она обнаружила, что эта сыпь слегка распространилась и на подмышки! Она всякий раз проверяла ход лечения только по подмышкам! И все же избавила меня от сыпи… А вот другая – молодая, только что из мединститута, ужасно привлекательная блондинка. Она мало что знает о физических недугах, зато превосходно умеет слушать, если у меня возникают какие-то проблемы. Другим пациентам приходится часами сидеть под дверью, пока она расспрашивает меня об интимных подробностях моей личной жизни. Так что я хожу к ней, когда мне необходимо с кем-нибудь поговорить и, может быть, пополнить запас снотворного. Я ловко устроился! Плохо только, если у меня одновременно возникают и физические, и эмоциональные проблемы. Как, может быть, не знаю точно, во время этой лихорадки, от которой я сейчас отхожу.
– Так к которой из них ты обратился на этот раз? – спросил Григор.
– Вообще-то у меня не было выбора. Я был прикован к постели, а моя юная блондинка пока что не обслуживает вызовы на дом. Седая же хотела положить меня в больницу на обследование, но я боюсь больниц как чумы, а поэтому сразу же почувствовал себя лучше. Она немного обследовала меня в своем кабинете, когда я поправился настолько, что смог выходить из дому. Кажется, у меня еще не совсем прошло какое-то заражение крови. Говорили, что ехать рискованно, но я не хотел пропустить встречу с Донной и теперь по уши напичкан двумя видами антибиотиков. Но, честно говоря, до меня только дошло, что я чувствую себя по-настоящему хорошо, впервые за несколько недель! Я даже на спиртное смотреть не хотел, а сегодня опять выпиваю с огромным удовольствием.
– Вот и чудесно, – сказала Донна и взяла его стакан, чтобы вновь наполнить его бренди. Глаза у нее сияли. Количество и разнообразие напитков в ее баре поразили Суркова. Причина, объяснила она, состояла в том, что у нее часто бывают вечеринки, а поскольку сама она почти не пьет, ей ничего не остается, кроме как копить бутылки. В подернутом дымкой взгляде Суркова Донна представала все более и более привлекательно-загадочной. Она была воздержанной во всех своих привычках, но, казалось, не возражала против невоздержанности других. Григор и Виктор изрядно опьянели к тому времени, когда она налила себе второй бокал сухого белого вина. Сурков еще раньше, по ее письмам, почувствовал в ней странную смесь пуританства и терпимости – возможно, больше, чем терпимости, возможно, даже расположения – к излишествам окружающих. На его неистовые сексуальные фантазии она отвечала со сдержанностью Новой Англии, но ни разу не давала понять, что оскорблена. Вот и сейчас, хотя ее речь оставалась такой же чистой, как и стиль ее писем, непристойности, произносимые ее гостями, не задевали ее, подобно тому, как солнечный свет проходит сквозь озеро.
– Вот же дерьмо, прости меня Господи! – воскликнул Григор, когда Виктор рассказал ему, что на пресс-конференции его обвинили в сексуальном шовинизме. – Знаешь, чего хотела эта сучка? – изнасиловать тебя!
– Не имею ничего против нападок рейганистов, – глухо сказал Сурков. – Я к ним готов. Я ожидал их, как только переступил порог комнаты. Если ты русский, у тебя вырабатывается чутье на такие вещи. С белогвардейцами я справлюсь. А вот с марксистским дерьмом совладать трудно – со всеми этими одномерными рационалистами, социальными инженерами, тонкогубыми фанатичками вроде этой тупой феминистской пукалки. Живи она в Москве – она потребовала бы меня расстрелять.
Донна, спокойно переводя взгляд с одного на другого, просто добавила:
– Некоторые из вопросов меня очень разозлили. Но ты, Виктор, красиво с ними разделался.
– Да ну, не такие уж это были крутые вопросы. Это было самое жесткое интервью, которое брали у меня здесь, но я привык к худшему… К людям, у которых задницы вместо лиц… Сегодня все было нормально. Ну, я имею в виду, ваш английский довольно-таки паршивый, да? Вы не всегда понимаете, о чем вас спрашивают, да? И ты медлишь, и они не всегда понимают твой ответ, просто потому, что у тебя плохой английский; ну, не то чтобы плохой, но постоянно меняет направление, да?..
Донна и Григор рассмеялись.
– Потом, конечно, ты слегка показываешь им свой русский темперамент, что они обожают, типа: «Дейв, я не могу отвечать на такую херню», – зыркая при этом, как Иван Грозный; и у корреспонденток увлажняются трусики, даже у марксисток-феминисток – впрочем, может, у марксисток-феминисток в особенности, да?..
– Полагаю, ты прав, – сказала Донна. – Полагаю, моя дочь завтра на тебя западет.
– Как, она радикалка? Вот черт! – Он скорчил шутливую гримасу. – Ты знаешь, у нас тоже есть феминистки, но их цель состоит главным образом в восстановлении традиционной роли женщины! Я расскажу о них твоей дочери. Они не хотят спускаться в угольные шахты. Хотя, конечно, их загоняют в подполье… – Он отрывисто хохотнул. – Разумеется, они еще и религиозны. Я считаю себя истинным русским феминистом.
Виктор начал было вставать, когда Донна принялась убирать со стола, но Григор строго помотал головой и сказал:
– Это женское дело. У армян этим занимаются только женщины.
Русский не вполне понял, говорит он шутливо или серьезно, а может быть, шутливо-серьезно; но, так или иначе, Донна тоже сказала, что помогать ей не надо.
– Он не шутит, – кивнула она на Григора, натянуто улыбаясь.
Сурков никак не мог разобраться, что у них за отношения. Это разжигало его любопытство, совершенно независимо от принятого наконец решения, что лечь с Донной в постель все-таки стоит. Не сегодня, разумеется, но как-нибудь на днях. Он видел, что Григор нарочито не смотрит на раскачивающиеся бедра Донны, когда она со стопкой тарелок отправилась на кухню. Они вели себя по отношению друг к другу так, словно были больше чем друзья, но меньше чем любовники. Были ли они прежде любовниками, а теперь стали просто друзьями? Или они были друзьями и не могли решить, надо ли им становиться любовниками? Может, Донна хотела, чтобы они оставались друзьями, а Григор – чтобы они стали любовниками? Или же наоборот, хотя это кажется менее вероятным? Сурков терялся в догадках.
Донна вернулась, принеся большое плоское блюдо с крекерами и сыром и кофейник с только что сваренным кофе. Она наполнила их чашки, добавив сливки и сахар, предложила Суркову еще бренди, а он сказал, что хотел бы попробовать ее зеленый шартрез.
Она нашла для него старую пластинку Дюка Эллингтона и спросила, правда ли, что джаз в его стране не столь высокого уровня, как здесь; впрочем, ее больше занимал вопрос, что еще там не столь высокого уровня, какова там жизнь на самом деле. Он предупредил ее, чтобы она особо не обольщалась дружеской перепиской, которую вела с музейными кураторами из Советской Армении, когда в Ереване устраивалась небольшая выставка ее работ. Ей обязательно надо принять их любезное приглашение посетить Союз, но не стоит рисовать себе все в розовом свете. В политическом отношении она была так же невинна, как в сексуальном. Конечно, думал Сурков, это вполне естественно, что у нее довольно благосклонное видение его страны. В конце концов, СССР не был ее традиционным врагом, не украл девять десятых ее земли. Взгляды Григора были столь же наивны. Эти двое были бы рады советской экспансии в этом регионе, и кто мог их за это винить?
Эллингтон прекратился. Сурков встал, чтобы перевернуть пластинку; после этого он нагнулся над своим портфелем. Он вернулся к столу со стопкой бумаги в руке.
– Хочу показать вам кое-что, касающееся моего обожаемого отечества, – сказал он. – Позвольте мне прочесть вам отрывок из моей статьи об английском двойном шпионе Филби, который сейчас живет в Москве. Я предложил ее в «Юность» и вчера получил обратно, отредактированную. – Сурков перевернул пару страниц, затем начал читать, заставляя свой мощный голос понижаться почти до шепота, когда доходил до отрывков, вычеркнутых редакторским карандашом… – «Филби по-прежнему выглядит стопроцентным англичанином, и на протяжении всей нашей беседы его любовь к родной стране, стране Шекспира и Диккенса, была совершенно очевидна. Но он считает, что патриотизм должен уступить другой добродетели, еще более высокой. На первом месте должны быть правда и справедливость, хотя человеку всегда очень трудно преодолеть свои патриотические инстинкты. Даже Пушкин отошел от милосердия, в этом единственном отношении, когда в стихотворении "Клеветникам России" пытался оправдать подавление царизмом восстания поляков в 1831 году. Марксизм-ленинизм, в отличие от буржуазных идеологий, всегда ставил интернационализм выше узконациональных интересов.