Борис Минаев - Мужской день
И действительно, в самом дальнем конце двора, где стена делала поворот и образовывала уютный угол, стояла котельная – собственно, не та ручная котельная, в которой сидит кочегар и поддает жару, бросая каменноугольный носитель энергии в железную печку прямо лопатой, всегда в майке, с черным от сажи лицом и страшными белками глаз. Нет, в нашем дворе стояла абсолютно другая котельная – со сложно выгнутыми трубами, на концах которых болтались обрывки теплоизоляции, с кучей будильников, которые на самом деле измеряли давление, а не время, и со скучным дядей Володей, который был страшно рад, что перешел из кочегаров в операторы водоразборного блока, ходил с тряпкой и веником, наводил в котельной какую-то безумную чистоту и нас туда не пускал. Дядя Володя боялся крыс, поскольку считал, что они вмиг сгрызут изоляцию, а новой ему, конечно, не дадут, труба зимой лопнет, его уволят и оставят без куска хлеба. Эту единственную свою мысль он довольно часто повторял, когда мы к нему подходили на безопасное расстояние, но как только мы пробовали подойти еще поближе, он брал лопату, которую, видимо, принес из своей старой котельной, поскольку в новой она была ему совершенно не нужна, и начинал махать ею в воздухе.
– Вон, – меланхолично повторял он при этом. – Пошли вон, хулиганы.
Поскольку дядя Володя боялся начальства и крыс, он в своей котельной никогда не выпивал и не закусывал. (Иногда, правда, приносил из дома стеклянные баночки с кашей или макаронами по-флотски, из которых ел ложкой, но потом все уносил аккуратно с собой.) Большую часть дня котельная стояла просто закрытой на ключ.
Зато вокруг котельной, непосредственно у стены, был кусок настоящей волшебной земли. Эту землю грели мощные трубы с горячей водой, которые были недалеко от земной поверхности, поэтому еще в марте там стаивал снег и начинала расти трава. Земля у стены была мягкая и рыхлая. И почему-то всегда здесь грело солнце.
Иногда я специально выбегал во двор пораньше, чтобы побыть у этой зеленой стены. Поковыряться в свежей земле.
Не знаю, поймете ли вы меня правильно, но эта свежая земля, когда с нее сходит снег, и она лежит вся в лужах, заваленная всяким дурацким мусором, отлежавшимся в сугробах за зиму: окурками, пачками сигарет, молочными пакетами, пробками – есть в этой освободившейся земле что-то притягивающее человека.
Вот меня, например, такая земля всегда притягивала. Я просто не мог ходить весной только по асфальту, я всегда брал из дома старый малышовый совок, или ножик, или даже просто палку и шел ковыряться в почве. Мама знала эту мою особенность и не выпускала во двор без резиновых калош и двух пар теплых носков на ногах. Тогда еще люди покупали калоши. Черные снаружи и красные внутри. И это правильно, потому что резиновая обувь не греет, а нерезиновая промокает. Советую вам найти на антресолях чьи-нибудь старые калоши и немедленно, как придет весна, начать их использовать.
Так вот, земля была хороша везде, в любом кусочке нашего двора, но здесь, у стены – она была просто необыкновенная. Черная, блестящая, мягкая. Она легко резалась, лепилась, ковырялась, как морской песок, – да что песок, она была лучше песка, она была как глина, и даже скучный дядя Володя иногда подходил ко мне, предварительно вооружившись лопатой, и говорил, ковыряя лопатой эту теплую землю:
– Глину лепишь, парень? Ну давай, лепи...
В этой черной весенней земле, в которую я зарывался, как крот, можно было найти всякие чудеса, вроде груды аптечных пузырьков с неизвестной жидкостью или огромной рессорной пружины, которая одним своим ржавым величием могла отпугнуть любую маму с коляской, а надо сказать, что именно они, мамы с колясками, были главными противниками моих отношений со стеной, ибо им не нравился мой перепачканный, видите ли, вид, мои заляпанные грязью калоши, моя угрюмая сосредоточенность и мои жуткие находки.
Их дети, если они уже достигли того возраста, что могли ходить, были, разумеется, совершенно иного мнения. Они лезли ко мне и требовали, чтобы я немедленно дал им и пружины, и пузырьки, и обломки кирпичей, и черт знает что еще, а те, что были потрусливей, те просто стояли, смотрели, как я роюсь в земле. Стояли долго без движения, но если их начинали уводить от меня, они поднимали такой рев, что из котельной вдруг выскакивал дядя Володя с лопатой наперевес, и тогда мама, подхватив ребенка, просто быстро бежала к подъезду, отчаянно выкрикивая на ходу:
– Хоть бы тебя черт унес, червяк навозный. Откуда ты только взялся на нашу голову...
Почему они считали кусок теплой земли своей собственностью – я не мог понять. Ну да, здесь было спокойно, никто не ходил, грело солнце. Но я-то ведь тоже любил это место! Я приводил сюда друзей, показывал им зеленую стену, рассказывал о том, как я впервые обнаружил эту жемчужину нашего двора, этот целебный край, где водились муравьи, и даже, заметьте, был целый муравейник.
Однако и Хромой, и Колупай вяло ковырялись в моих пузырьках и монетках (иногда я находил, между прочим, монеты тридцатых и даже двадцатых годов) и отходили, жалостливо кивая друг другу:
– Мальчик у нас впал в детство. Куличики лепит.
А видя, как ко мне подходят малыши на кривых ножках, они совсем распоясывались и кричали мне издалека:
– Лева! Агу! Агушеньки, Лева! Ты не хочешь пи-пи?
Когда теплело и появлялась первая трава, я подстилал под попу какую-нибудь картонку, ложился на свежую траву и дремал. А если было еще не очень тепло лежать на земле, загорать можно было и на стене. Такая уж была у нее особенность – снизу она была толстая-толстая, а потом начинала постепенно утоньшаться, как настоящая крепостная стена в средневековье. Поэтому достаточно худой человек типа меня мог подходить к ней и ложиться навзничь... И она его держала. Она, можно сказать, дарила ему свое зеленое кирпичное тепло.
Но однажды случилась у меня из-за этой стены небольшая стычка.
Как-то раз разрыл я в земле кучку старых кирпичей, и тут Колупай подошел, взял обломок кирпича, попробовал и вдруг написал на стене неприличное слово, которое я здесь писать не буду, потому что вы его и сами, конечно, видели (если не видели, потом увидите).
– Ну ты что, Колупай, – сказал я. – Зачем?
– Ненавижу эту стену, – вдруг сказал он.
У меня прямо все оборвалось внутри.
– Ты что, – сказал я ему строго, – это же граница нашего двора. Он без нее был бы совсем проходной.
– Вот именно.
– Что вот именно?
– Да ничего! Хочу и пишу! – и Колупай показал мне свое лицо, которое выражало какую-то непонятную скуку и даже тоску.
– Здесь дети ходят.
– Хочу и пишу!
Колупай снова стал писать, уже другое слово, но тут я не выдержал и отнял у него кирпич, после чего он на меня сел и стал садиться на голову, что было самым страшным оскорблением, и я нащупал кирпич и двинул ему по руке, и тогда он просто сунул кулаком под дых, и я покатился по своей любимой черной теплой земле и прикатился к стене.
Я лежал у стены и думал – ну почему он такой дурак?
– Еще хочешь? – сказал Колупай то, что всегда говорят в таких случаях.
– Я все равно сотру. Ты уйдешь, и я сотру. Вечером сотру, утром сотру, днем сотру. Я не дам тебе писать на этой стене, – бормотал я.
И Колупай тогда сел на корточки, заглянул в мои глаза и спросил:
– Ты что, не понимаешь? Там тюрьма, туда мусора людей сажают.
– Откуда ты знаешь? – ответил я. – Там военный завод. Там детали делают для пистолетов Макарова.
– А кто делает? Кто? – спросил меня Колупай.
И тут я вспомнил, что когда-то давно у Колупая был отец, когда еще он был маленький. А потом он куда-то исчез. Я хотел спросить: а что, твоего отца посадили? Но не стал...
Просто поднялся с земли и стал стирать рукавом неприличное слово.
– Дурак, – сказал Колупай. – Зачем тебе эта граница? За каким фигом? Это просто тупая стена. Неровная. Даже мячом об нее не подолбишь.
И тут я понял, что Колупай меня действительно не понимает, а объяснить нельзя. Впервые, в общем-то, я понял, что есть на свете такие вещи, которые объяснить нельзя, не получается.
Колупай продолжал бросать на завод камни и прочую гадость. Я продолжал любить зеленую стену и считать ее почти своей.
Так шло до того самого дня, когда мы с Колупаем лежали на крыше и впервые меня оттуда никто не гнал. Как вдруг...
Если в я не лежал на крыше, а, скажем, стоял, я бы с крыши, наверно, упал.
Через колючку лез человек. Человек был в пиджаке, старых ботинках, небритый и тихий. В кармане у него оттопыривалась четвертинка. Ну короче, это был дядя-алкаш. Сейчас говорят – бомж. А тогда бомжей не было. Были просто такие дяди, которых все обходили за три метра.
Он аккуратно перелез через колючку и спрыгнул на нашу крышу. Потом полез вниз.
И тут у Колупая прорезался голос.
– Дядь! – подал он этот свой охрипший от удивления голос. – А там что, завод?
– А кто его знает, – сказал дядька.
– Там тюрьма? – спросил я.