Эдуард Лимонов - По тюрьмам
И вот попытка побега. Понятно, что он не готовился. В большом коридоре он бросился бежать, выскочил в наручниках на улицу, пересек ее и скрылся в лабиринтах строящегося напротив здания суда дома. Возможно, он и убежал бы, рослый и сильный отпрыск здорового рода энергичных людей, но поскользнулся, и тут его настигли. Существует две версии относительно того, как он избавился от наручников. По одной версии, он был пристегнут к менту и открыл свой наручник и убежал. По другой версии, он бежал с наручниками за спиной, но, когда его настигли, оказалось, что один наручник он успел отстегнуть. Последнюю версию поведал один конвойный мент другому в караулке в день побега. А я ее слышал из четвертого бокса своими ушами. Мент еще говорил, что Цыганок поскользнулся и остановился, когда услышал хруст затвора.
После его побега нас подымают в зал суда группами по три подсудимых. Режим стал намного строже, и когда нас привозят, то встречают нас шпалеры ментов и собак во главе с большими чинами. Даже по тому, как жестко затягивают наручники и как вцепляются менты в мои руки, когда я спрыгиваю из тюремного автобуса, можно понять, как они дергаются. 9 января мент, сопровождавший меня из автобуса в караульную, с криком «А, политический!» ударил меня головой о раму двери. Голова у меня — самое уязвимое место. Правда, меня тотчас отобрал у него начальник конвоя. И больше я того поганого конвоира возле себя не видел. В зале суда в присутствии адвокатов они — конвойная сторона, начальник конвоя — извинились передо мной за своего товарища. Я сказал, что жалобы писать не буду, но чтоб подобные вещи не повторялись. Дело в том, что если бы я написал жалобу, то в ответ они бы написали на меня в тюрьму, что я у них там что-то нарушил. И меня загнали бы в карцер. Возможно, и не загнали бы, но я решил не ввязываться в эту еще одну борьбу, ведь шел судебный процесс.
На следующий день, 26 декабря, у нас не было заседания суда, был назначен перерыв до 30 декабря. Утром, после завтрака, на поверке мне объявили: «Савенко, готовьтесь с вещами после поверки!» Мы с Пашей Рыбкиным тотчас собрали мои вещи. Уже несколько дней на двойке ходили слухи, что тюрьму расформировывают, потому вопросов у нас не возникло. Их «после поверки» на практике растянулось до темноты, а затем и до ночи. Мы с Пашей Рыбкиным успели поговорить на все возможные темы и даже потом заглохли. Подумав, Паша съехал на свою любимую тему:
— Таких людей, как Вы, Эдуард Вениаминович, больше нет, во всяком случае, я таких не встречал и о таких не слышал. Я думаю, Вы отлично можете разруливать, мудро разрешать споры. Надо Вас выдвинуть.
— Нет, Павел Владимирович, я Вам уже сообщал. По моему мнению, у меня косяк есть. Я в воры в законе не гожусь. Меня и в простые блатные не примут.
Паша Рыбкин стал убеждать меня в обратном. Потом мы опять заглохли. Наконец явились soldaten и меня с сумками и с матрасом под рукой повели на первый этаж. Я было заикнулся, что в один раз не унесу столько вещей, но ехидные soldaten ободрили меня: «Унесешь, ты тренированный». И я унес. Матрас я сдал. Меня тут же отшмонали на продоле напоследок по всем лучшим стандартам двойки — с приседаниями в обнаженном виде, переворачиванием листочков рукописей, щупаньем резинки трусов. Физиономии при этом у всей этой команды были, впрочем, не злые. Задним фоном для этой сцены служила уходящая к самому выходу шеренга зэков, сидящих на корточках у своих вещей, ладони на затылке. Уходя вдаль, зэки уменьшались в размерах, лысые тыквы голов все меньше и меньше…
В качестве последнего подарка администрации меня вместе с вещами поместила в пустую хату с четырьмя шконками. Там я просидел часа три или даже более того и вволю наслушался «Радио на семи холмах», влетавшего сквозь амбразуру с зоны. Находиться в чужой пустой хате накануне переезда в другую тюрьму оказалось интересно. Детонированные новым окружением, у меня живо двигались мысли, работали чувства. Я даже, в конце концов, сумел испугаться, когда через два часа меня так и не вызвали, а снаружи не раздавалось никаких голосов. Я представил себе, что тюрьма переехала, а меня забыли. Несмотря на идиотизм предположения, я перешел к действию, стал стучать в дверь. Долгое время никто не обращал на мой стук внимания, возможно, не слышали. В конце концов, в волчушке появился один большой водянистый глаз с плавающим серым зрачком и спросил: «Чего тебе?» Я попросил, чтобы меня не забыли в тюрьме. Мне серьезно ответили, что не забудут. Никакой насмешки. Обещали не забыть.
Прошло еще часа два. В амбразуре камеры уже было кромешно темно. «Радио на семи холмах» то и дело прерывалось объявлениями администрации зоны. Судя по объявлениям, на зоне свирепствовал 47-й год. Упоминались «ударники» и «передовики». Все-таки замки открыли, меня вывели и провели в самую голову шеренги. Без очереди. Я уселся на корточки и положил руки на затылок. Ввалилась команда тяжело снаряженных в валенки и тулупы милиционеров, псов-рыцарей, и нас стали опознавать.
Я встал. «Шапку! Сними! — пролаял принимающий рыцарь-мент. — Почему волосы?» — рыкнул он.
Но наш мент с двойки что-то шепнул ему и показал в бумагах. «А, базара нет!» — воскликнул мент. Я пошел в воронок первым с моими тюками. Набилось нас в воронок с вещами 11 человек в одну голубятню и 10 человек в другую. Сдавленные, придавленные и замерзшие, зэки, однако, были возбуждены, счастливы. Все были рады покинуть двойку и уверены, что хуже, чем на двойке, нигде не будет. Зэки вслух мечтали, что попадут на третьяк.
Через морозную темную ночь нас привезли вначале на 33-ю зону, где выгрузили шестерых. А ближе к полуночи мы въехали во двор главного корпуса Центральной тюрьмы города Саратова. Выгрузились на продол первого этажа. Пришла фельдшерица в резиновых перчатках. Нас обыскали на предмет вшей, наличия побоев и синяков. Спросили, есть ли среди нас спидовые и туберкулезники. В конце концов, нас всех загнали в угловой отстойник, с которого я начинал свою тюремную жизнь в Саратовском централе 5 июля.
Еще более драматично все это выглядело бы, если бы происходило в новогоднюю ночь. Но событие происходило за пять ночей до новогодней, на вторую ночь после католического Рождества, в счастливый праздничный период года, называемый в западных странах Season of Greetings — сезон поздравлений.
В отстойнике зэки дружно закурили. Тринадцать из них были нормальными пацанами. Один обильно ругался и хвастался. Чем вызывал отрицательные эмоции. Через час нас стали группами выдергивать из отстойника. Я попал во вторую группу.
Нас привели в помещение для шмонов. Меня поманил к себе рукой тот самый длиннолицый офицер в фуражке с высокой тульей, который провожал меня, шмонал две недели назад, отправляя на двойку. «Опять к нам? — сказал офицер. — Что, не понравилось в Энгельсе? Запрещенные предметы есть?»
Длиннолицый шмонал дружелюбно и неторопливо, расспрашивая меня обо мне. Форму шмона он соблюдал (я снял трусы и приседал), но по молчаливой договоренности мы вместе лишили эту форму сути. Я не просил его о послаблениях, но он мне эти послабления давал тем, что не копался в моих бумагах, не заглядывал в мои письма и лишь на поверхности касался моей одежды, в то время как он должен был ее сжимать и ощупывать. К часу ночи офицер проводил меня на склад, где я сдал мои баулы, а в ответ получил квитанцию о приеме от меня баулов.
— Ночь проведете в карантине, а часов в восемь отвезем Вас домой, на третьяк, — пошутил длиннолицый. Я сидел в это время уже на продоле на корточках, а длиннолицый стоял рядом. — А что вы чувствовали, когда вас брали на Алтае? — спросил он, снял и вновь надел свою фуражку.
— Чувствовал, что если вот сейчас меня застрелят, то никто не узнает об этом. Можно будет свалить на медведей, медведи съели…
— Страшно было?
— Страшно.
Подошел продольный soldaten и повел меня в карантин. На самом деле мы всего лишь перешли на противоположную сторону коридора и прошли в конец его. Продольный открыл хату № 11. Около хаты уже дожидался какой-то гражданский тип в длинном черном пальто. Продольный потянул дверь, и я оказался в страннейшем помещении. Оно одинаково могло служить предбанником общественных бань, общей спальней гостиницы в провинциальном городе и больничной палатой. Но назвать его тюремной камерой было невозможно. Покажи фотографию и спроси, ни один из сотни не скажет, что это тюремная камера. У самой двери помещался отделанный кафелем до потолка дальняк, нет, настоящий туалет. Цвета слабого кофе с большим количеством молока были эти плитки. Далее у стены помещался просто-таки огромный высокий стол, накрытый скатертью и уставленный кухонными агрегатами, от электрочайника до тостера. Над сияющей белизной раковиной висело огромное зеркало в раме, а над столом висела картина маслом. В зеркале я увидел полуседого человека с длинными волосами, с усами и бородой. Человек выглядел недоверчивым, но уверенным в себе. Вид у него был несколько усталый. О нем можно было сказать, что он много путешествует. Вдоль двух стен стояли белые кровати, я насчитал их двенадцать. Вдали камера кончалась большущим цветным телевизором и окном, окаймленным цветными шторами, забранными в узлы. На кроватях спали аккуратные заключенные.