Игорь Губерман - Гарики предпоследние. Штрихи к портрету
— Но тогда скажите, Павел Павлович, — Рубин улыбкой и тоном старался показать, что полностью принял условие разговора, — скажите, откуда у вас настолько прочен этот страх? Не обижайтесь, но я со многими уже разговаривал. — Ему показалось неудобным слово «старики», однако Павел Павлович, едва лишь он запнулся, сам невозмутимо подсказал: «старыми лагерными развалинами», и тогда Рубин сказал, что нет, с вполне сохранными стариками, сидевшими в разных лагерях, и ни один подобной осмотрительности не выказывал.
— Не знаю про всех других, — ответил Павел Павлович, снова в окно уставясь, — они, должно быть, все как на подбор люди мужественные, отважные и беспечные.
Тут он быстро и молодо стрельнул глазами в Рубина, и впервые какое-то подобие усмешки промелькнуло у него на чуть ожившем лице. Ладно, подумал Рубин, лишь бы память не подвела премудрого пескаря, что-нибудь он все-таки расскажет.
— У меня же лично этот страх, — медленно говорил старик, — лагерем и дальнейшими годами только укрепился, а возник намного раньше, на следствии. И не как чувство, а как осознание устройства мира. Нашего, российского, разумеется. И все годы только подкреплялась, оправдывалась эта картина.
Рубин молчал. Старик покосился на тетрадь и, словно успокоившись после ссылки на свой немеркнущий закоренелый страх, принялся говорить — размеренно и четко:
— Я, видите ли, окончил университет. В Ленинграде. Восточное отделение. По специальности я китаист. И уехал в конце двадцатых в Китай, где работал в торговом представительстве. Не хочу от вас скрывать, был я разведчиком, знал Рихарда Зорге очень хорошо, но еще много писал тогда, мечтал о литераторской стезе. Английским и китайским свободно владел, японским слабее — читал легче, чем разговаривал. Отозвали меня домой и арестовали в тридцать пятом. Так что страх мой датируется исчерпывающе точно: мартом тридцать пятого года. День сейчас не помню, они текли однообразно, тем более что ночь тогда была, уже под утро — это я о главном дне, сейчас поймете.
В комнату вошла невысокая полная женщина с огромным узлом волос на затылке, явно еще следящая за собой. Рубин встал и представился.
— Молодой человек, Верочка, пришел с нами разговаривать о лагерной Ухте, — сказал старик.
— А?.. — женщина не произнесла вопрос.
— Мы уже договорились с ним, — ответил старик, снова отвернувшись к окну. — Сделай нам по чашке кофе, пожалуйста.
Женщина вышла, долгим взглядом пройдясь по тетради Рубина.
— Следователь Буковский долго уговаривал меня, что я — японский шпион. Вы, кстати, не знаете, кто был отцом того Буковского, который борется с советской властью?
— Нет, — засмеялся Рубин. — Но я точно знаю, что не тот.
— Почему бы и нет? — тускло возразил старик. — В жизни это бывает сплошь и рядом. Правда, того Буковского вскоре расстреляли, это я достоверно знаю. Осенью. Но дело не в этом. Он меня довольно крепко материл, но рукоприкладства не было, им это позволили позже.
— Даже предписали, — вставил Рубин.
Старик, по-прежнему не глядя на него, кивнул головой.
— Даже предписали, вы правы. Любые меры разрешили и предписали. Знаете ли вы, что режиссеру Мейерхольду следователь Родос лично сломал руку и заставил пить мочу?
— Нет, — хрипло ответил Рубин. — Можно я это запишу?
— Нет, — быстро сказал старик, — жив еще человек, который мне это рассказывал. Я просто вспомнил. Родоса расстреляли в пятьдесят пятом. Только не торжествуйте и не радуйтесь, это не возмездие было, — невероятно выразительная брезгливость прозвучала в голосе старика, — просто банда с бандой сводила счеты, борясь за власть. Я вернусь, однако, в свой тридцать пятый, с вашего позволения. Идиллическое время, исключительно психологическое воздействие. Следователь мне упрямо талдычил, что им уже все известно, так что пусть я лучше сам сознаюсь и назову сообщников, это облегчит мою ситуацию. Называл людей, уже якобы показания на меня подписавших, но я этих людей знал, так что в ответ смеялся. Зря смеялся, кстати, и плохо знал, но это неважно. Вот терпение у него и лопнуло. В ту как раз мартовскую ночь, уже под утро.
Пальцы рук его переплелись и сцепились, кисти перестали дрожать. Голос старика был так же монотонен, только легкая усмешливость в нем слышалась, будто он о давнем курортном романе вспоминал.
— И он вдруг вышел. Я сижу. Входят в комнату двое мужчин, довольно молодых и в штатском. Очень, кстати, интеллигентного вида. Я еще, знаете, успел подумать, что начальники какие-то, очень по-домашнему галстуки у них распущены были, узел книзу, и распахнут воротничок. Собственно, это последнее было, что я заметил. Сбоку меня ударил тот, что пониже. В ухо. Дальше не помню.
Рубин отложил ручку и смотрел на старика, не сводя с него глаз. У того ни единый мускул не шевельнулся на породистом лице, все так же смотрел он в окно, буднично и тускло продолжая:
— Били они меня минут тридцать. Очень, хочу признать, мастерски. Как-то, знаете ли, больно и унизительно. То подминали почему-то, то топтали. Молча. Только один сопел очень. Насморк, наверное.
— Вы не кричали? — сипло спросил Рубин.
— Я из Харбина только что приехал, — ответил старик, не оборачиваясь. — В Лондоне бывал, в Берлине, Париже, Токио. Я ошеломлен был. Боль и ошеломление — вот, собственно, это я испытывал. Нет, я не кричал. Стонал, наверное. Или ухал, как живая мясная туша. Хрипел, кажется. А до страха я сейчас дойду, у меня страха не было еще. Отнюдь. Помню, в какой-то момент подумал, что сознание все не теряю, хорошо бы потерять сознание. Но не получалось. И они ушли также молча. Из графина плеснули на меня, посадили снова на стул и ушли.
Старик обернулся к Рубину. Лицо его было бесстрастно и неподвижно, только из глаз исчезла куда-то кровяная сеточка сосудов, отчего они помолодели и стали ярче.
— Теперь про страх. Через минуту возвращается в комнату следователь Буковский. Два стакана чая принес, два бутерброда с сыром, папиросы. Оживленный такой, приветливый. Вы здесь, говорит, не заскучали без меня? И вот тут — я до сих пор простить себе не могу — я ему рассказал, что только что было. Сказал, что жаловаться буду прокурору. Он так засмеялся душевно: это бред у вас какой-то был, гражданин подследственный. У нас советское государственное учреждение, соблюдается законность в полной мере; у вас, милейший, галлюцинации. Я ему синяки показываю по всему телу, уши распухшие показываю, кровь из них течет, о враче говорю, прошу зафиксировать побои — а он смеется. В камере, говорит, вы с кем-то не поладили, очевидно, а у нас такого не водится. А сидел я в одиночке, и ему это прекрасно было известно. Вот от смеха его и спокойствия — тут мне и стало страшно. Как-то враз и мигом я все понял, ясно и на всю жизнь. Уже полвека прошло, а помню озарение свое кошмарное. Всю систему понял, все устройство государственное, в котором так усердно участвовал. Что же, говорит он, будем сознаваться или хотите отдохнуть? Если желаете на завтра перенести — пожалуйста, мне совсем не трудно лишний раз за чаем сходить. Нет, я говорю, зачем же откладывать, пишите. И бутерброд стал есть, запивая чаем и диктуя. Знаете, единственно, чем я горжусь, — что все твердо на себя одного сочинил. Совершенно новую версию о своем подкупе японской разведкой, но такую, что всякое соучастие других исключалось. Так что никого другого мое признание не потопило. Кстати, мне так и полезней оказалось: всего пять лет. И на всю оставшуюся жизнь — этого следователя голос: ничего с вами не было, милейший, у нас такое просто невозможно.
Вошла его жена с подносом: две чашки кофе и два ломтя свежего домашнего кекса. Кофе был сварен по-восточному: черный, сладкий и очень крепкий. Рубин прихлебывал его медленно и с наслаждением, старик выпил жадно и быстро. Вопросительно глянул на жену.
— Тебе нельзя больше такого крепкого, — ласково, но твердо сказала она. Голос у нее чем-то кофе напоминал: густой, бархатный, чувственный.
— Тогда в гущу кипятка плесни, — попросил старик. — Будет крепостью, как в лучшем ресторане.
Рубин улыбнулся: в этом кратком разговоре, звуках его и тоне было слышно, что дома все в порядке — лад, понимание, покой. Старик заметно подобрел.
— Супругу мою Верой Павловной зовут, — сказал он улыбчиво, — узнаете имя?
— Ну как же, — отозвался Рубин, — если сбылся ее четвертый сон.
Вера Павловна молча встала и пошла к полкам с книгами, а старик наставительно сказал:
— Я тут на досуге одно литературное открытие сделал. Вот Вера Павловна вам сейчас подаст книжку, и вы поймете свою чисто школьную неправоту, только что вами проявленную.
Рубин взял протянутую книгу. Достоевский — «Преступление и наказание». В конце, почти перед обложкой, вылезала закладка. Он открыл. Отчеркнутое красным фломастером место было в самом низу страницы.