Наварр Скотт Момадэй - Дом, из рассвета сотворенный
Он быстро после того вниз покатился. Приду с работы — то застану его, то ушел куда-то. И половину времени он пьян, а я так не могу. Я пробовал его слегка унять, но чуть заикнешься, он злится и только хуже пьет. Деньги у него тут же кончились, и стал он, что ни вечер почти, у меня занимать. Скоро я перестал ему давать, и знаете, какой он нашел выход? У Милли стал брать. Скажет ей, что надо на одежу или на автобус, работу ехать искать, — и она всякий раз дает ему два или три доллара, а то и пять. И он тут же пропивает. Я ей сказал об этом, но она ответила, что и сама знает. Просто ей жаль его было. Через отдел релокации ему подыскали место, дворником при школе, но он раз-другой явился туда пьяный, и его прогнали. Всего полторы недели продержался. Милли тоже нашла ему работу — в пекарне, в ночную смену; она говорила, там платят неплохо. Но он даже и не пошел туда. Вот если б он на той, на первой работе удержался, на конвейере, тогда все бы, может, у него пошло как надо. Мы сдружились с ним, сработались вдвоем. Я бы там за ним приглядывал, оберегал от беды, и было б хорошо. Ему нужно, чтоб за ним призор, знаете. А никому, кроме нас с Милли, до него не было дела.
Бывало нам и весело — даже и после того. В воскресенье утром придет иногда Милли, принесет корзинку с сандвичами, морсом, яблоками там, печеньем. И мы садимся втроем на автобус и едем далеко на взморье, в Санта-Монику. Выберем на пляже местечко посвободнее и просто сидим на солнце, разговариваем, перешучиваемся, смотрим на пловцов, на птиц, на океан. У Милли купальничек белый с собой, и она иногда войдет в воду, поплывет, а мы смотрим. Мне чудно как-то, когда она в купальнике, а он шутит, говорит о ней разное, и я хоть и смеюсь, а не нравятся мне эти шутки, потому что уважаю я ее, хорошая она. Я всегда на его шуточки молчал. А то бы еще надо мной стал смеяться, что у меня, мол, насчет нее планы. А у меня совсем не то. Она, по-моему, с ним ближе была, чем со мной, и я всегда боялся, как бы он ее не обидел чем. Она приветливая, добрая, простая со всеми. Верит, видно, каждому; бывают и такие — доверчивые. А жизнь вся у нее трудная была. Обидеть ее дело нехитрое.
Иногда сидим втроем на взморье, и она рассказывает о семье своей, о детстве. Она выросла где-то на ферме, и, видно, туго им жилось. О своем отце все рассказывала. Он гнул на поле горб, пока не уработался насмерть на той ферме. Земля была плохая, урожаи скудные. Он долгие годы работал, пока скопил денег для того хотя бы, чтоб она учиться могла поехать. Она говорит, обязательно ему вернула бы те деньги, да только он умер уже.
Она полюбила какого-то парня, вышла замуж. Об этом она раз лишь упомянула, сказала, что первое время все шло хорошо, никогда так хорошо не было. И тут же она перевела разговор на другое. А то бы, верно, заплакала; должно быть, худое что-то у них стряслось. Но она и о веселом говорила тоже. Вспоминала всегда что-нибудь смешное и хохотала. Я не знаю другой, чтоб так была охоча смеяться. И старается все, чтоб и мы с ней смеялись. Ясное дело, такую обидеть нетрудно.
Нет, погоди. Еще одна была, охочая смеяться, она смеялась, у нее глаза смеялись. Да, да, в Корнфилдсе была в то лето девушка одна.
На нее глядя, и мы разговорчивыми делались. С ней нам было легко и свободно, мы ей говорили то, чего не скажем всякому. Выходило это у нас само собой, потому что она всегда веселая и открытая и, чувствуется, без лукавства с тобой, без насмешки. Про резервацию рассказываем ей — всерьез оно неловко, но мы как бы в шутку, про забавные случаи. Раз сидим мы себе на песке так втроем, на море смотрим. Всю ту неделю холодней было, туманы, но к воскресенью прояснилось и потеплело, и хорошо нам, привольно, лениво. Милли вышла из воды и села между нами. Волосы у нее мокрые, смеется она, и на лице, на руках, на ногах у нее капельки воды. Красивая такая стала, знаете, чистая вся, прохладная и свежая. Кожа белая и чистая у нее; ноги в песок зарыла, пошевеливает пальцами. А он уже несколько дней держался трезво, говорил, что станет работать. Милли верила ему, да и я тоже, пожалуй. Во всяком случае, нам было весело втроем, мы смеялись, шутили, говорили о всякой всячине.
О лошадях зашла речь. Он стал рассказывать, какая у него была. Хорошая лошадка, небольшая, быстрая, но плохо объезжена. Вела себя иногда шало, и была у нее норовистая складка, как у мула. Она воду любила. Все, бывало, норовит к речке. Уйдет иной раз, и приходится искать. И всегда найдешь на том же месте — стоит в речке и поглядывает так кругом, вроде теперь все полностью, как ей надо. Ехал он как-то с поля на ней, и встретился им старик. Важный такой старик — «губернатор» или шаман. Горделивый, знаете, не улыбнется никогда. Захотел, чтоб его подвезли. Что ж, посадил он старика позади себя. Едут, все хорошо, да только путь им через речку вброд. И на самой середине эта шальная лошадь возьми да и ляг в воду — и старикан плюх в речку. Ну, такой проклятущей лошади старик за весь свой долгий век не встречал, верно. Поднялся он, течет с него — вид, как у мокрой индюшки. Не сказал ни слова, покачал головой и пошел прочь. А башмаки полны воды, и долго слышно было, как они — чвак, чвак.
Рассказ этот до того рассмешил Милли — никак отхохотаться не могла. А глядя на нее, и мы смеяться стали. До икоты дохохоталась и нас довела, что сидим, трясемся, слезы из глаз текут. Со стороны посмотреть — трое дураков. А нам нипочем. От смеха она делалась красивая. Была в то лето девушка в Корнфилдсе.
Милли верила ему, потому что она всем верить хочет; такая уж она, и, глядя на нее, мы тоже верили, что все пойдет на лад, — сидим, и весело нам, и планы всякие на будущее строим.
Звали ее Пони, и она смеялась, кожа у нее светлая, ладошки узкие, и синяя вельветовая кофточка на ней, и нитка фигурных серебряных бус, а посреди серповидная старинная нажахе [Нажахе — подвеска] и бирюзовый чистый камень…
И сам он, по-моему, верил. Но только ничего не получилось. Не выпрямился он — поздно уж было; слишком далеко зашло оно у него и обратилось в нутряной недуг. А может, он давно уже, всегда был болен, и никто не знал, а сейчас впервые обнаружилось. Могло и так быть.
Была в то лето девушка в Корнфилдсе, она смеялась, а больше ты ее уже не видел. Зиму и весну ты проучился в Санта-Фе и впервые стосковался по дому — и славно было на родину вернуться. Все оказалось таким же, как прежде, точно край наш вечен и ничто в нем не меняется. Сошел ты с автобуса в Чеймберсе и пешком прошагал до самого Уайд-Руинз, а ты отвык от дальней ходьбы и шел долго, по жаре, и устал ты. Завернул там на торговый пост выпить холодного чего-нибудь, и старик Фрейзер тебе обрадовался вроде. А ты был горд собой, потому что вернулся издалека, повидал свет. А жара, и вечер не за горами, и не хочется шагать остаток пути домой. Надежда у тебя была, что, может, дедушка приедет на пост за водой, но Фрейзер сказал, он приезжал вчера. Не хочется из лавки, из холодка, и Фрейзер, похоже, рад тебе, вы с ним стоите, обо всем толкуете. Он говорит, завтра вечером близ Корнфилдса устраивают женскую пляску. А ты давно на женской пляске не был. Весть приятная, ты тут же решаешь поехать. И начинаешь важно толковать с Фрейзером о купле-мене, как бывалые люди в старину — не спеша, не горячась, будто тебе все равно. И погодя немного спрашиваешь, нет ли у него хороших лошадей продажных. Есть, говорит, один вороной, но дорого стоит и пойдет в продажу попозже. Ты на это кивнул, перевел речь на другое, а потом говоришь, что у тебя дядя живет западнее Корнфилдса, и у него есть красивый старинный напястник-кето, и он обещал его тебе. Кето у него давно, говоришь ты, и работа хорошая, посредине большой голубой камень, а по кругу маленькие вделаны под цвет большому, и серебро толстое, тяжелое. Но это кето старое, такие сейчас мало носят. Ты говоришь это так, будто жалеешь, что оно такое старое, из моды вышло, — и видишь тут же, что Фрейзер призадумался. Спрашивает тебя, когда ты его возьмешь, а ты вроде о том и не думаешь, отвечаешь равнодушно, что, может, на женской пляске поговоришь с дядей. Тогда он тебя спрашивает, что ты будешь с кето делать. Да не решил еще, отвечаешь ты, таких теперь и не увидишь ни на ком. Пускай полежит, там посмотрим. И тут он говорит: «Пойдем — покажу вороного — хорош конь». И верно. Конек красивый, гладенький весь, длинноногий. И видно, что ходкий. И ты говоришь, что с виду он тяжел, ленив — застоялся, может. Взять ты его, может, и возьмешь, но сперва на нем поездить надо день-другой. Вот если Фрейзер согласен, можно бы проехаться на вороном в Корнфилдс за этим кето. Фрейзер сперва сказал «нет», но ты опять заговорил о дяде — что торговец в Ганейдо увидел на нем кето и хотел купить; и под конец Фрейзер взял уздечку, вывел вороного и вручил тебе поводья.
Вороной шел под тобой хорошо, ты пустил его в легкий галоп, и конь с него не сбился до самого дедушкина дома. А солнце на закате, земля красная, ветерок подувает, прохладно — и ты опять на родине.