Юрий Буйда - Синяя кровь
— Значит, жива, — ответила Ида.
Старуха усмехнулась.
Они снова встретились через полгода, когда Маняша решила развестись с мужем.
Ида слыхала, что жизнь у Маняши не заладилась с первых дней: муж ее Аркаша, механик леспромхоза, оказался пьяницей и драчуном. Однажды Маняша не выдержала и сбежала от него. Вся в синяках, с разбитыми в кровь губами, вечером она явилась к Иде и попросила приютить ее на несколько дней, пока синяки заживут. Когда она разделась, Ида ахнула: «Он что — по животу тебя бил? Твои родители знают?» Маняша заплакала.
На следующий день в Африку явились Маняшины родители — бешеный Забей Иваныч, известный на всю округу доминошник, и его смирная жена Рыба Божья. Они были возмущены тем, что дочь опозорила их на весь городок, сбежав от законного мужа.
Забей Иваныч с порога обругал Иду «шпионкой», «шалавой» и «бандершей» — это слышали все соседи. А вот что ответила Ида — никто не слышал, и никто потом не мог сказать наверняка — дверью она ударила Маняшиного отца или коленом по яйцам. Зато все, конечно, слышали и видели, как Забей Иваныч катился по лестнице, а Рыба Божья с протяжным воплем мчалась за ним, а потом причитала во дворе, помогая мужу прийти в себя.
Тем же вечером Баба Шуба вызвала Иду в ресторан «Собака Павлова», где они долго беседовали с глазу на глаз за рюмкой ломовой. Прощаясь, Баба Шуба спросила:
— Так все-таки — дверью или по яйцам?
— Не помню. — Ида пожала плечами. — Да и какая разница?
— Мне больше нравится по яйцам, — сказала Баба Шуба. — Присылай ее ко мне, и пусть ничего не боится.
Маняша поселилась у Бабы Шубы, развелась с мужем, родила девочку, вскоре познакомилась с таксистом из Москвы и переехала к нему на Плющиху.
А бывший ее муж Аркаша пьяным утонул в озере.
19.О возвращении Арно она узнала случайно.
Утром увидела во дворе дома Эркеля молодую смуглую женщину, которая развешивала на веревках белье, а вечером соседка — старуха Слесарева — сказала, что Эркель вернулся из тюрьмы с женой, по виду — еврейка еврейкой. Пришел на рассвете пешком, с мешком за плечами, пнул дверь ногой и вошел в дом, не глядя по сторонам, а за ним жена — еврейка еврейкой.
Вернувшись домой, Ида стала перебирать платья. Тициановое, пюсовое, гридеперлевое, камелопардовое, вердепешевое, бистровое, циановое… шафрановое или шамуа… Эркелю нравилось тициановое…
Тело чесалось. Она согрела воды, заперлась в Черной комнате и вымылась с ног до головы. Зачесала волосы назад — не понравилось. Расчесала на пробор — нет. Собрала пучком на затылке, надела шляпку. Задумалась: платье с декольте или с глухим воротом? Длинный рукав или короткий? Надевать ли драгоценности? Бриллианты или жемчуг? Серьги или клипсы? Перчатки или митенки? Лодочки или шпильки? Нейлоновые чулки цвета «загар» или шелковые с инкрустацией «шантильи»?
Волосы на пробор, глаза подведены совсем чуть-чуть, губы тронуты бледной помадой, капля «шанели», тонкая нитка жемчуга, облегающее циановое платье, нейлоновые чулки со стрелкой, туфли-лодочки, рюмка водки и сигарета — вот на чем она остановилась.
Шиллер не был ее любимым поэтом, но тут вдруг вспомнилось:
Пусть я и грешила,
Как смертная, по молодости лет,
Но я своих ошибок не скрывала.
Я вся как на ладони. Ложный вид
Я презирала гордо, откровенно.
Все худшее известно обо мне,
Могу сказать: я лучше этой славы…
Нет-нет-нет! Не то!
Наклонилась к зеркалу, прошипела:
— Зачем вы говорите, что целовали землю, по которой я ходила? Меня надо убить.
Застонала от бессильной злости.
В ту минуту она ненавидела Марию Стюарт, ненавидела Нину Заречную, ненавидела себя… все эти маски, маски, маски…
Поправила чулок, выключила свет и вернулась в гостиную.
На лестнице послышались тяжелые нетвердые шаги.
Ида выбежала на середину комнаты, опустила правую руку на спинку стула, выпрямилась, замерла.
Но это был не Эркель — это пьяненький старик Слесарев возвращался домой из «Собаки Павлова».
Она ждала, пока часы в Африке не пробили три, и только тогда легла спать.
Весь следующий день она провела в ожидании Арно.
Вечером зачесала волосы назад, облачилась в яркое шафрановое платье с декольте, лимонно-желтые шелковые чулки с инкрустацией «шантильи» и туфли на высоких каблуках, надела колье де Клеров, накрасила губы вопиюще-красной помадой.
Она не чувствовала себя виноватой перед Эркелем. Любовь сильнее стыда. Любовь, которая превыше всякого ума. Эта любовь стоила жизни двенадцати музыкантам, которых сожгли в пароходной топке, она стоила жизни генералу Холупьеву. Может быть, она стоила сердца Эркелю, но ведь он сам предложил Иде развод — в первом и последнем письме из тюрьмы. «Так будет лучше для нас обоих», — написал он. Так поступали многие. Она развелась с ним, хотя лучше от этого не стало никому. И вот Арно вернулся в Чудов с этой женщиной. Вернулся в свой дом, а вовсе не к Иде, это же ясно. Почему же она ждала, что он придет к ней? Она и сама не понимала. Она ведь, кажется, не любила Эркеля и не испытывала чувства вины перед ним — так почему же она его ждала? Почему прислушивалась к шагам на лестнице, пила водку, курила, а потом вдруг сбросила эти чертовы туфли, сорвала с себя это чертово шафрановое платье, размазала по щекам эту чертову помаду и упала ничком на постель, мыча и глотая слезы? Но кто бы видел жалкую царицу, Бегущую босой в слепых слезах, Грозящих пламени; лоскут накинут На венценосное чело…
Она перевернулась на спину, задрала подол ночной рубашки, потрогала трусы — шелк был влажным. Значит, ей просто нужен мужчина, с пьяной грустью подумала она.
«Я понимаю, — писала она в дневнике, — что он ко мне не вернется, да я этого и не хочу. Но тогда чего же я хочу? То есть — чего же я хочу на самом деле? Вроде бы нам и говорить больше не о чем… но что-то осталось между нами… как будто кусок в горле застрял, и нужно его либо выхаркать, либо проглотить, чтобы не подавиться пустотой…»
Наконец она не выдержала и отправилась к Эркелю.
Она была готова к долгому, мучительному разговору. Она была уверена: ей хватит мудрости, чтобы признать свои ошибки, и твердости, чтобы принять его упреки.
Часы в Африке пробили три, когда Ида в чем была, как была — в пальто нараспашку, в туфлях на босу ногу, кое-как причесанная, ненакрашенная, немножко пьяная — пошла к Арно.
На полу посреди комнаты, освещенной керосиновой лампой, по пояс голый Арно и женщина в мужской майке играли в шашки. Рядом стояли стаканы, ополовиненная бутылка, на газетке — огрызки хлеба, яичная скорлупа.
Эркель поднял голову, улыбнулся Иде, показав железные зубы, и подмигнул.
Вот и все.
«Передо мной был другой человек, — вспоминала потом Ида. — Не тот Арно, которого я знала. Не тот человек, которого я предала. Этого человека я не предавала. Он сидел на полу, скрестив ноги по-турецки, пошло щерился и подмигивал. Руки, плечи — все в татуировках. Зубы железные. Разговор ни о чем. В сущности, все, что он мне тогда сказал, можно свести к одной фразе: „Жизнь — сложная штука“. Его жена — или кем там ему приходилась эта женщина — даже ни разу не взглянула на меня. Даже когда он позвал меня в соседнюю комнату, она не подняла головы. А в соседней комнате он залез мне под юбку… Воспоминания, боль, стыд, любовь — как будто и не было ничего. Чужие, совсем чужие. Конечно, люди меняются, но тогда я и вообразить не могла, как сильно и необратимо иногда они меняются. И чаще, чем мы думаем. — Помолчала. — Хорошо, что я не надела гридеперлевое платье и чулки с инкрустацией…»
Он быстро овладел ею на полу в соседней комнате, в которой тоже не было никакой мебели, но опять ничего не сказал — только подмигнул и похлопал по заднице.
Вот и все. Боже, и это все…
Минут через десять она обнаружила себя сидящей на крыльце Африки с неприкуренной сигаретой в зубах.
Она хотела просто жить, просто играть, просто любить, то есть хотела быть счастливым продуктом распада обычной жизни, где все левое — просто левое, а правое — просто правое. Это ее желание оставалось неизменным и после развода с Сеймуром, и после изгнания из театра, и после гибели Жгута, и даже после смерти генерала Холупьева. Но только после встречи с Арно она вдруг поняла, что никогда у нее не будет жизни простой и обычной, то есть просто простой и просто обычной, а будет множество жизней непростых и непривычных, которые ей предстоит прожить без надежды на награду, а может быть, и без надежды вообще. «Актер не мир, он скрещение миров, он возникает и живет на границе миров, а не сам по себе, потому что сам по себе он никто», — вспомнила она слова Кабо. Актер появляется только после того, как отзвучит последняя реплика. Актер обманывает зрителей, но не имеет права обманывать себя. Он — никто. Мария Стюарт, Нина Заречная, Йерма, Федра, Катерина, Клитемнестра, Офелия, Маргарита Готье, Раневская, Электра — маски, маски, маски, а под ними — никто. Никто, способное все вместить, но не способное никого спасти, не способное полюбить хоть кого-нибудь по-настоящему, как любят иногда люди…