Натали Саррот - Детство. "Золотые плоды"
Устроившись прямо на полу, я опираюсь о бабушкины колени, слушаю ее рассказы о детстве, и в моем воображении возникают голубоватые отсветы широких заснеженных площадей, колонны на фасадах дворцов, окрашенных в нежные тона, высокие окна с двойными рамами, между которыми лежит слой ваты, посыпанной серебряными блестками, разукрашенные морозным узором стекла, переливающиеся сосульки, санки... и в одном из таких дворцов — просторные галереи со сверкающим паркетом, белые спаленки... красивые форменные платья, строгий распорядок... каждый второй день надо говорить только по-французски... на следующий — по-немецки... ни за столом, ни в коридоре даже шепотом не разрешается произнести хоть одно русское слово. Француженки, немки, англичанки неусыпно следят за всем, от них ничего не укроется... А праздники... приезд царицы... явление самой красоты и доброты... представления, реверансы... бал, белые платья, приколотые к волосам цветы... как бесконечно далеко все это от узких здешних улочек, скучных, серых домов, от наших черных передников, от моей школы, от ее классных комнат, от школьного двора с асфальтовой площадкой, от смотрящего со стены доброго старого президента Фальера... Ну что тебе еще рассказать? Не думай, что у нас там всегда было так уж радужно, мы часто мерзли, распорядок был — строже некуда, родители у меня умерли... — А потом, когда ты окончила?.. — О, потом... я очень рано вышла замуж... за офицера... Я знала, что ее муж, Федор Шереметьевский, начал пить... уж не помню кто, но, конечно, не она, сказал мне, что он умер от ужасной болезни, когда больному мерещится, что вокруг снуют кошмарные звери... от белой горячки... После его смерти я осталась одна... он был таким транжиром, все спустил... с четырьмя детьми на руках... мне пришлось учительствовать, давать уроки... — Ты потому так все знаешь? — А что ж ты хочешь, у меня не было другого выхода... дети были еще совсем маленькие... Теперь Федор... бабушка всегда с гордостью говорит о старшем сыне... Федор — профессор в университете... Женя получила прекрасное образование... Лидия... о ней бабушка не особенно любит рассказывать... Вера иногда говорит, что у ее сестры не все дома... ну а сама Вера... бабушка называет ее «деткой», она ее младшая дочь... я чувствую, как она любит ее...
— Кажется, за все время, что она пробыла здесь, между ними не возникало никаких разногласий, они не обменялись ни единым неприятным словом... Вообще, если подумать, очень странно, что Вера приняла твою нежную дружбу с ее матерью... и некоторую отчужденность, или скорее дистанцию, между нею и Лили... Но Вера знала, что совсем маленькие дети не очень-то ее интересовали, и понимала, должно быть, что нервозность Лили, ее бесконечные капризы и нытье отдаляли от нее людей, даже собственного отца... Он только потом с нею сблизился...
— Чувствовалось, что Вера очень любит и уважает мать, и та относится к ней с нежностью, но что Вера ее немного тревожит, должно быть, она была трудным ребенком... бабушка как-то сказала мне... больше она никогда к этому не возвращалась... «Она вылитый отец... Никто из моих детей так на него не похож... Когда она хотела или не хотела что-нибудь делать, не было никакой возможности... она унаследовала это от него... и еще его страсть к танцам, настоящий талант... его бесстрашие... Сама-то я скорее...» Я крепко обнимаю ее, прижимаюсь к ней... «О, ты, ты... ты лучше всех на свете».
А потом так же внезапно, как она у нас появилась, бабушка уехала, ее умолял вернуться сын. Она много занималась тремя его дочерьми и обещала приехать через несколько месяцев, а вот уже скоро год... поэтому пора уезжать... она повторяла мне это не раз, но я не сосредоточивалась на ее словах, это же было невозможно, я не хотела...
Когда перед самым отъездом мы остались с ней вдвоем и она сжала меня в объятиях, у меня словно помутилось сознание... Она чуть отстранила меня, чтобы поглядеть мне прямо в глаза, погладила по щеке и сказала: «Продолжай хорошо учиться, это самое главное». А потом добавила, очень удивив меня: «И береги папу».
У меня не сохранилось никаких воспоминаний о своем состоянии после ее отъезда... я только могу вообразить его, это нетрудно. Зато я отчетливо помню, как позже, некоторое время спустя, папа спросил Веру слегка встревоженно... они были в соседней комнате и думали, что я их не слышу... «Что происходит с Наташей?» И она ответила: «Это из-за маминого отъезда...»
Адель иногда водила меня в церковь Монруж, и я повторяла там за ней ее жесты... которые, впрочем, на мой взгляд, мало чем отличались от проявления элементарной вежливости... быстро окунуть руку в кропильницу, автоматически перекреститься, слегка преклонить колено, проходя мимо алтаря... не сделай я этого, она была бы очень шокирована, — точно так же, как если бы я забыла сказать «до свидания, мадам», выходя из лавки... или не посторонилась в дверях... Мне в голову не приходило... несмотря на все эти обряды, строго и неукоснительно исполняемые Адель — она часто ходила на шестичасовую утреннюю службу, никогда не пропускала воскресной мессы, — я не могла даже заподозрить в ней хоть намек на духовность, на даже малейшее чувство возможного существования чего-то неземного, внеземного, не укорененного в мире, в котором она жила.
— Но ты сама, когда молилась...
— Ну, это было скорее суеверием... я читала «Отче наш» или «Богородицу»... точно так же, как стучала по дереву, чтобы не сглазить или со смутной надеждой получить то, чего мне очень хотелось...
В русской церкви на улице Дарю, куда меня водила бабушка, я вместе с ней падала ниц, касалась лбом пола, крестилась, но не так, как с Адель, слева направо, всей ладонью, а наоборот, справа налево, тремя пальцами, прижав большой к среднему и указательному.
Не знаю, действительно ли бабушка была верующей, мне кажется, она ходила в церковь по праздникам, чтобы принять участие в любимых ею обрядах, чтобы вспомнить свою Россию, погрузиться в нее, и я погружалась в Россию вместе с ней... я узнавала жар, пламя бесчисленных свечей вокруг себя, иконы в серебряных и золотых, словно из кружева сотканных окладах, освещенные огоньком разноцветных лампадок, церковное пение... узнавала разлитое вокруг и изливавшееся на меня саму какое-то рвение, тихую и спокойную восторженность, которую я уже переживала когда-то... не помню где — в Петербурге или еще раньше, в Иванове...
— Как странно, что в таком возрасте тебе даже в голову не приходило, что обе эти религии вовсе не были религией твоих предков... что никогда никто с тобой об этом не говорил...
— Мама не хотела этого знать... по-моему, она как-то не задумывалась. Что же касается отца, то он считал все религиозные обычаи пережитками... устаревшими, отжившими верованиями... он был «свободный мыслитель», и для него, как и для всех его друзей, один только факт упоминания о том, что такой-то — еврей, или что он не еврей, или что он славянин, был проявлением самой дремучей реакционности, да просто-напросто непристойностью...
О людях, которые бывали у нас, говорили только, что они русские или французы. А в школе вроде бы и вовсе не существовало такого понятия, как «русский», всех детей, каким бы ни было их происхождение, считали просто славными маленькими французами. Я не помню, чтобы мне задавали какие-то вопросы, ни у кого, очевидно, и мысли не возникало о различии рас или религий.
Отец отпускал меня во все церкви, куда меня водили... возможно, он считал, что эти красивые церемонии могли оставить у ребенка только прекрасные воспоминания, и от Бога, от Христа, от святых, от Богородицы он меня пытался отвратить не больше, чем от просьб, обращенных к Деду Морозу...
Но позже, всякий раз, когда возникал этот вопрос, я слышала, как отец тут же объявлял, просто трубил на всех перекрестках, что он еврей. Он считал, что стыдиться этого подло и глупо, и говорил: «Нет, сколько же понадобилось ужасов, гнусностей, сколько лжи и низости, чтобы дойти до такого положения, когда люди стыдятся своих предков и вырастают в собственных глазах, если им удается приписать себе других, неважно каких, лишь бы не тех... Ты не считаешь, — говорил он мне иногда, уже гораздо позже, — что все-таки, когда только подумаешь...» Да, я тоже так считала...
Мадам Бернар никогда не спрашивала меня о моей семье и говорила мне, как всем остальным: «Скажи маме, чтобы она зашла в школу...» — она, должно быть, заметила, что приходил всегда папа... во всяком случае, не знаю уж почему, она как-то пригласила меня на следующий день к себе на чай... и после чая мы смогли бы вместе с ее детьми готовить уроки...
— Может, из-за того случая... ну, ты помнишь... вши...
— А, да, вши... в классе еще почти никого нет, за мной сидят только две наши худшие ученицы, неразлучные сплетницы, вечно они шепчутся между собой, перемигиваются, хихикают... Я их избегала, но они играли не последнюю роль в моем классе бумажных птичек, они оказывали мне неоценимую помощь, когда я начинала скучать, благодаря им я могла повеселиться, заставляя их произносить всякую абракадабру и смешно, нагло отвечать на мои вопросы.