Алехо Карпентьер - Век просвещения
– Я вижу, этого Робеспьера можно назвать неким Дон-Жуаном для мужчин.
Виктор, которого такие шутки выводили из себя, отвечал непристойным жестом.
После долгого и утомительного путешествия по грязным дорогам, усыпанным сосновыми шишками, которые жалобно поскрипывали под колесами, Эстебан наконец прибыл в Байонну; тут он отдал себя в распоряжение тех, кто готовил революционный переворот в Испании. В их число входили бывший моряк Рубин де Селис, алькальд Бастаррече и журналист Гусман, друг Марата, сотрудничавший в газете «L'Ami du peuple» [67]. У Эстебана возникло тягостное впечатление, что и он сам, и его стремление безотлагательно действовать пришлись не по вкусу этим людям, которые в большинстве своем разделяли якобинские взгляды, но, так сказать, на испанский лад: они были весьма радикальны, пока речь шла о Франции, но сразу же становились необыкновенно кроткими и умеренными, едва их взоры обращались к реке Бидасоа. Молодого человека тут же отправили в городок Сен-Жан-де-Люз, незадолго перед тем переименованный в Шовен-Драгон, дабы почтить память геройски погибшего республиканского солдата, уроженца здешних мест. В городе имелась небольшая, но быстро работавшая типография, – в ней и должны были печатать многочисленные революционные прокламации и документы, подобранные аббатом Марченой, опытным агитатором, всегда готовым взяться за перо и откликнуться на происходящие события; однако аббат редко появлялся на дорогах, ведущих к границе, и много времени проводил в Париже, где его часто принимал Бриссо. Эстебан, полагавший, что ему не придется увидеть тут ни одного знакомого лица, очень обрадовался, когда однажды под вечер повстречал на берегу реки одинокого рыболова; юноша весело приветствовал его: то был шутник и острослов Фелисиано Мартинес де Бальестерос, в прошлом масон, а ныне свежеиспеченный полковник; он набрал из местных жителей большой отряд горных стрелков, и в случае нападения испанских войск его стрелки должны были оказывать сопротивление королевским солдатам и убеждать их переходить на сторону Республики.
– Надо быть ко всему готовыми, – заявил Бальестерос. – Ведь у нас на родине ублюдки растут, как сорная трава: достаточно только поглядеть на наших Годоев да на Мессалин из Бурбонского королевского дома. [68]
Вместе с весельчаком испанцем Эстебан совершал долгие прогулки; они заходили в городки, которые только недавно получили новые названия: теперь Икстасон именовался Единство, Арбонн – Постоянный, Устарриц – Марат-сюр-Нив, Бегорри – Фермопилы. Первые недели молодой человек изумлялся, глядя на безыскусные баскские церкви с приземистыми колокольнями, похожими на сторожевые башни; сады вокруг них были обнесены оградой из гладких камней, врытых в землю. Эстебан останавливался и подолгу глядел на запряжку быков: они шли вперед, подгоняемые стрекалом, ярмо было обтянуто овечьей шкурой; он взбирался на горбатые мостики, переброшенные над потоками с талой водою, и на ходу собирал оранжевые грибы, притаившиеся в щелях меж камней. Ему нравились здешние дома с выкрашенными в ярко-синий цвет стропилами, покатыми крышами и вделанными в каменную кладку якорями из кованого железа. Горная цепь, воспетая в сказаниях о Карле Великом, с расходящимися в разные стороны обрывистыми хребтами, узкие тропинки, скала, которой в свое время, быть может, любовался рыцарь Роланд, огромные тучные стада, пастбища с сочными мягкими травами, зеленые, такие зеленые, какими бывают неспелые яблоки, пастбища, всегда одинаковые, неизменные, – все заставляло его мечтать о возможности буколического счастья, какое будет возвращено всем людям после торжества революционных принципов. Но когда Эстебан ближе познакомился с местными жителями, они несколько разочаровали его: эти баски с неторопливыми движениями, с бычьими шеями и лошадиными челюстями, легко ворочавшие каменные глыбы и валившие деревья, мореплаватели, которых можно было по праву сравнить с теми, кто, прокладывая путь в Исландию, первым увидел скованное льдом море, упрямо придерживались своих окостенелых традиций. Не было людей изобретательнее их, когда нужно было попасть на тайное богослужение, пронести благословенный хлеб в берете, спрятать колокола на гумне или в печи для обжига извести, тайно воздвигнуть алтарь на отдаленной ферме, или в задней комнате трактира, либо в пещере, которую сторожили овчарки, – словом, там, где этого меньше всего можно было ожидать. Когда несколько самых рьяных якобинцев разбили статуи святых в кафедральном соборе Байонны, епископ отыскал людей, которые помогли! ему перейти испанскую границу, прихватив дароносицы, стихари и домашнее имущество. Властям пришлось даже расстрелять юную девушку, которая отправилась причащаться в Вилья-де-Вэра. Обитатели многих пограничных деревень, укрывавшие непокорных священников, были насильственно переселены в Ланды. Для местных рыбаков Шовен-Драгон по-прежнему оставался Сен-Жан-де-Люз, подобно тому как Бегорри в глазах здешних крестьян по-прежнему пребывал под покровительством святого Стефана. Жители Суля по-прежнему разводили костры в Иванову ночь и любили свои старинные средневековые пляски; тут никто не посмел бы донести на человека, который возносил в своем доме молитвы богородице или, осеняя себя крестным знамением, рассказывал о ведьмах из Сагаррамурди…
Эстебан уже два месяца жил в этом мире, который с каждым днем казался ему все более чуждым, коварным, изменчивым; он был убежден, что никогда не научится понимать язык басков, не научится угадывать по лицам людей их тайные мысли; внезапно, как гром среди ясного неба, его поразило известие о начале войны с Испанией. Стало быть, он так и не попадет на Пиренейский полуостров, не будет присутствовать при рождении новой страны, о чем он так часто мечтал, слушая исполненные надежды речи Мартинеса де Бальестероса, – тот упорно предсказывал, что народ Мадрида вот-вот восстанет. Эстебан оказался узником во Франции, которую со стороны Атлантического океана блокировали эскадры английских кораблей; для него не оставалось никакой возможности выбраться отсюда и вернуться на родину. До сих пор юноша не помышлял о возвращении в Гавану, им владело желание играть пусть даже самую маленькую роль в революции, которой предстояло преобразовать мир. Но достаточно было ему понять, что он не может уехать из Франции, и острая тоска по дому, по близким, по иным, но милым его сердцу краскам и запахам наполнила Эстебана отвращением к тем обязанностям, которые он ныне выполнял: ведь, в сущности, это были унылые и скучные обязанности. Стоило ли приезжать с другого конца света, стремясь увидеть революцию, а на самом деле не видеть ее? Стоило ли уподобляться человеку, который, расположившись в парке неподалеку от оперного театра, прислушивается к доносящимся оттуда громким звукам оркестра, но войти в зал не может?
Прошло еще несколько месяцев, и все это время Эстебан старательно выполнял свою монотонную работу, чтобы таким образом оправдать в собственных глазах ее необходимость. Ожидаемого переворота в Испании не произошло, даже война в этой части Франции приняла какой-то вялый, пассивный характер – она свелась к наблюдению за крупными воинскими частями, которые расположил вдоль границы испанский генерал Вентура Каро, – впрочем, сам генерал также не решался сдвинуться с занятых им позиций, несмотря на численное превосходство своих войск. По ночам в горах раздавались ружейные выстрелы, но Дальше отдельных стычек и коротких столкновений между разведывательными отрядами дело не заходило. Кончилось долгое, солнечное и тихое лето; вновь задули осенние ветры; с наступлением первых холодов скотину загнали в хлева и стойла… По мере того как проходило время, Эстебан стал замечать, что, живя вдали от Парижа, он все чаще испытывает замешательство; теперь он уже нередко ловил себя на мысли, что перестает понимать крутые повороты политики – изменчивой, противоречивой, конвульсивной, часто противоречащей собственным ее целям; многочисленные комитеты и прочие органы управления издали казались не такими уж совершенными; то и дело приходили неожиданные вести о возвышении ранее никому не известных людей или о шумном падении какого-нибудь прославленного деятеля, которого еще вчера сравнивали с величайшими героями древности. Градом сыпались указы, законы и декреты, в провинции их еще считали действующими, а они уже отменялись или вступали в противоречие с новыми чрезвычайными распоряжениями. В неделе теперь насчитывалось десять дней, [69] и месяцы получили новые названия – брюмер, жерминаль, фруктидор, – никак не связанные с прежними; были введены новые меры веса, длины и объема, они ставили в тупик людей, привыкших иметь дело с иными мерами, такими, как сажень, пядь и гарнец. Никто в здешних местах не мог бы с точностью сказать, что же все-таки происходит на самом деле, никто не знал, кому верить, так как баску, жившему во Франции, испанец из Наварры был ближе, чем чиновники, вдруг приезжавшие с далекого севера, чтобы навязать ему странный календарь или изменить название его родного города. Судя по всему, начавшейся войне не видно было конца, – ведь, в отличие от других войн, она велась не для того, чтобы удовлетворить честолюбие притязания какого-нибудь государя и даже не для того, чтобы захватить чужие земли. «Короли знают, что никакие Пиренеи не преградят путь философским идеям, – возглашали с трибун ораторы-якобинцы. – Миллионы людей пришли в движение, дабы преобразить облик мира»…