Андрей Молчанов - Новый год в октябре
Звонок в дверь вырвал его из полубредового забытья. Сжав зубы, пытаясь прогнать жужжащий шум в ушах, он, пьяно качнувшись, шагнул в прихожую, крутнул замок…
Увидел Таню.
Леша, — торопливо заговорила она, теребя уголок легкого шелкового платка, повязанного на шее. — У меня как сердце чувствовало, что ты сегодня вернешься… Я…
Входи, входи, — судорожно закивал он, внезапно до слез обрадовавшись, что теперь не один. — Это хорошо… ты пришла… очень… прекрасно.
Она удивленно посмотрела на него.
Что с тобой?
А? — Он прыснул коротеньким, всхлипывающим смешком. — Да так… Я болел…
Болел… я.
Она приложила ладонь к его лбу.
Да нет, все прошло, — скривился он, откидывая ее руку. — Все прошло… Ты садись…
Я просто… Не обращай внимания. Хочешь есть? А, ничего не купил. Ну кофе, да? Сейчас…
Он метнулся на кухню, заросшую грязью, вымыл валявшийся в раковине заплесневелый ковшик.
Давай я все сделаю сама, — сказала она обеспокоенно. А ты ложись.
Не, не, не! — замахал он руками. — Пройдет… Устал, дорога…
Она все-таки усадила его в кресло и ушла на кухню. Некоторое время он прислушивался к лившейся из кухонного крана воде, звону чашек, скрипу линолеума, затем взял из бара початую бутылку водки; стараясь не шуметь, ногтями вытащил пробку и, одним махом, из горлышка, опорожнил все до капли, не почувствовав никакого вкуса — только болезненной судорогой сжало желудок и подступила тошнота. Мотая головой, он еле совладел с ней.
Я схожу в магазин, — донеслось с кухни, и вслед за этим хлопнула дверца холодильника. — У тебя ничего нет, даже хлеба.
Не уходи никуда! — сорвался он с места, боясь, что вновь останется один. — Есть не хочу…
Может, уснешь?
Я спал, спал! Очень много спал! — крикнул он раздраженным, севшим голосом.
Неудержимо ему вдруг захотелось рассказать ей все. Он отправился на кухню. Встал в дальнем углу, чтобы она не услышала запах водки.
Знаешь, — сказал он, взвешивая слово за словом. — Там… произошла жуткая вещь..
Она встревоженно обернулась.
В общем, — испугавшись ее взгляда, промямлил Прошин. — Я жил в гостинице…
Рядом соседи — муж с женой. Ну… мужик хотел жениться по-новой… Так чтобы без раздела имущества — утопил ее… жену.
Я думала, с тобой что-то, — сказала Таня облегченно. Прибавила: — Ужас какой. И протянула ему таблетку: — Выпей. Успокаивающее…
Прошин остолбенело, как загипнотизированный, смотрел на нее. Что-то странное виделось ему в ее лице, голосе, выставленной вперед руке..
Механически взял таблетку, проглотил, позволил напоить себя теплой водой… Потом взахлеб начал что-то рассказывать… Крымские впечатления, анекдоты, вернулся к идиотской истории о негодяе-муже, придумывая все новые и новые подробности, пустился в рассуждения вокруг того, как это, было, наверное, трудно убить, и что сейчас этот убийца чувствует.
Леша, — неожиданно перебила она. — Я ведь пришла к тебе… насовсем. Я люблю тебя…
Он запнулся. Затем безо всяких мыслей произнес удивившую его самого фразу:
Меня могут любить либо те, кто знает меня слишком хорошо, либо те, кто знает слишком плохо. А хорошо знаю себя только я сам.
И рассмеялся — уж очень забавно вышло…
Обнял ее, ткнулся щекой ей в плечо. Почувствовал запах больницы, какого-то лекарства…
Почему-то всплыло слово: «карболка».
Отстранился. Сонно с трудом сказал:
Невозможно. Я уже… все. Раньше — может быть… теперь… не. Все. Ты очень, очень прекрасный человек. — Он причмокнул с пьяной сокрушенностью. — Ты… короче, Таня, надо уходить тебе. Ты крупно во мне ошиблась. Какя-то жизнь… Ни черта не ясно. Сплошное издевательство. Ты… — Он оттолкнул ее. — Иди же, иди! Прости только… И уходи. Не могу уже!
Прошу, Танечка, пожалуйста… — Он зажмурил глаза как от боли. — Что-то… прямо меня… ну не знаю… Пр-ровалитесь вы все!
Прошин не заметил, как она ушла, и еще долго сидил, разговаривая сам с собой…
….Проснулся он одетый, в кресле, с удивительно свежей головой, в спокойном, даже приподнятом настроении. И вспомнил все. И поразился, ибо не испытал ничего, кроме равнодушного отчуждения перед свершенным. И еще — хотелось жить. Хотелось, как после тяжелой, смертельной болезни, которую одолел и вышел к свету нового, вечного дня.
«Татьяна, — возникла смятенная мысль. — Где она? Постой… Что ты наболтал? Пьяная скотина, пижон… Напился до состояния невесомости! Что тут было? А-а, она хотела… ну да».
Он встал, восстонавливая в памяти вчерашнее. И тут же спросил себя: «А если бы проговорился, мог бы убить и Таню?… Как опасного живого свидетеля? Наверное… мог».
Он горько усмехнулся, посмотрел на телефон и вдруг понял: телефон звонит…
Леша? — зарокотал в трубке сытый голос Полякова. — Когда прикатил?
Да только сейчас вошел. Еще не переоделся.
Ты готов?
К чему?
К защите, парень. Пока ты плескался в морской водичке, добрый дядя провернул все дела. Итак, первого сентября прошу вас к барьеру, сэр. А сегодня ко мне. Пора начинать репетиции. Времени у нас в обрез. А дел до подбородка. Не присесть. Присядешь — хана, захлебнешься. Усек?
Й- есть! — весело отозвался Прошин. — Й-есть, господин генерал! Подготовку к параду начинаем. Сапоги вычещены, мундир выглажен.
Болтун, — добродушно хмыкнул Поляков. — Как отпуск-то прошел, поведай…
Командировка.
Я говорю: как отпуск?
Замечательно! — сказал Прошин. — Солнце, море, никаких лабораторий, нервотрепок, диссертаций, одна тольк мысль: подстрелить крупную камбалу.
А действительно… что остальное?
Подстрелил?
Была возможность, но вот ружьишко не захватил…
Жалеешь?
Кого?
Кого-кого… Что не подстрелил…
Да бог с ней, пусть живет.
Глава 6
В институте о смерти Ворониной знали, и Прошину многократно и скорбно пришлось пересказывать историю ее гибели и в кабинетах начальства, и на лестничных площадках, и в лаборатории, где женщины утирали слезы, а мужчины угрюмо вздыхали и говорили: «Вот так-то… И вся наша жизнь так…» В конце концов он необыкновенно устал от объяснений, поддержания постной гримасы на лице и напряженных бесед.
Похороны были назначены на три часа дня.
Прошин ехал на кладбеще в дурном настроении: во-первых, он ни разу никого не хоронил так уж получилось; во-вторых, все случившееся отошло далеко, в грязный склад воспоминаний о собственном бесчестье и низости, ворошить который было неприятно и боязно; и в-третьих, Глинский на работе отсутствовал, дозвониться к нему не могли, и Прошина беспокоила смутная тревога за Сергея… Даже, скорее за себя — он почему-то решил, что в смерти Наташи тот обвинит именно его, и тогда прийдется делать возмущенные глаза, оправдываться… Ему вообще последнее время чудились подозрительные взгляды, и, как бы он ни переубеждал себя, переубедить не мог; издиргался, измотался… И еще, как назло, грянул ливень, машину облепили ржавые пятна грязи, бурой пеленой затянуло окна, и Прошин, вымокнув не то от заполившего салон тяжелого туманного воздуха, не то от волнения, битый час просидел за рулем у ворот кладбища, ожидая окончания дождя и задыхаясь в этой отвратительно теплой, оранжерейной сырости.
Затем, приметив кого-то из институтских, вылез, печальным голосом поздоровался, и они пошли вдоль могил к месту захоронения по узкой, тонущей в глине тропинке. Кресты, памятники с коричневыми от времени овалами фотографий, бумажные, слипшиеся от дождя цветы похоронных венков действовали на него чрезвычайно удручающе.
«А в общем-то такой настрой и нужен, — тускло думал он, прыгая через лужи в опасении измазать башмаки. — Я ведь, по идее, убит горем… Нехорошо рассуждаю, цинично, но что остается? Святого корчить перед самим собой? Хватит!»
Коллега из института что-то буркнул, указал рукой на группу людей, и Прошин, дрогнув, направился в туда.
Он сразу же очутился около гроба, и тут ему стало жутко. Лицо Наташи, казалось было отлито из пластмассы; губы обескровились, потускнели волосы, напоминая кукольный парик… И он вспомнил: они идут в стеклянном ящике аэровокзала; тополиный пух запутался у ее локонах, дрожит голубая жилочка на шее.
Он находился в полуобморочном трансе, но тут почуствовал толчок в спину и тупо понял: надо говорить. Речь. И судорожно выдохнув застрявший в горле воздух, произнес:
Друзья….
Столько горечи было в этом «друзья», что он удивился себе. Впрочем говорил не он — Второй, верный опекун и помощник.
Друзья… — Мелкие, тонюсенькие иголочки щекотно уколови в нос, и он недоуменнно ощутил навернувшиеся слезы. — Боюсь я казенных слов… Наташа была для меня большим другом, и говорить о ней трудно; слово мои не могут выразить ту необыкновенную щедрость души, ту доброту, исходящую от нее…