Михаил Бутов - Свобода
— И тонет в дерьме, — добавил я.
— По-твоему, чушь?
Чайник вскипел. Она вынула из пакета завернутую в полотенце треть яблочного пирога. Всем поровну: мужу, мне и ребенку. Сама мучного не ест. Я попробовал, похвалил.
— Ну что? — спросила она.
— Что?
— Так и будем чаевничать?
Я предвидел такой оборот. Я прокручивал в памяти особенно волнующие моменты прошлых, более пылких, встреч. Никакого эффекта. То есть представлялось легко и красочно — но без нужного результата. Еще можно было перехватить инициативу. Вот сейчас и произнести слова резкие и окончательные — если я действительно на что-то решился… Однако все заделы начисто вылетели из головы.
— Слушай, я тебя тысячу раз предупреждал: я по утрам не в себе…
Она смотрела с вызовом, и я отвел глаза. Хорошо, хорошо — победила! Неоспоримо твое ролевое превосходство. Ты претерпеваешь в незаслуженном небрежении, а я — ничтожество, бамбук, несостоятельный мужчина. Мне самое время взглянуть, что там уязвляло во сне мои телеса.
Оказалось, затвор. Андрюха бросил его на кровати, а я не заметил и застелил простыней.
Я достал карабин и с трех попыток приладил затвор на место.
— Ух ты! — оживилась она. — Какие новшества! Сам докатился или твой друг тебе помог?
— Ты стреляла когда-нибудь?
— Я что, кавалерист-девица? Нет, конечно.
— Докатился… Почему — докатился?
Она взяла двустволку из ящика и, неловко прижав приклад локтем к ребрам и склонив голову на плечо, прицелилась в задумчивую галку на дереве за окном.
— Ну, с такими штуками ничего ведь уже не надо, верно? Мужское начало и так налицо…
— Когда изобретают сложные построения, чтобы не признаваться в простых вещах, — сказал я, — это идеология. Лучшие умы двадцатого века борятся с подобным положением дел.
— А простая вещь — это что я тебя больше не интересую? Почему, я признаю. Я знаю, что не очень молода, не очень умна… Только у меня было одно странное свойство: я тебя любила. И помяни мое слово — ты еще затоскуешь…
Я забрал у нее ружье, отыскал замок и переломил, открыв затылочные срезы стволов. Не заряжено. Вернул, но она никуда больше не стала целиться. Я начал было говорить: мол, не настолько все однозначно, как она представила, — но скис. Будто оправдываешься. И, оправдываясь, унижаешь другого.
— Дома-то что у тебя теперь? Полегче? — спросил я, лишь бы не молчать.
— Это подсказка? Пора и честь знать?
Я взвыл:
— Ну что ты все заводишь сама себя?!
Но через пять минут уже подавал ей пальто. А потом следил, стоя у окна кухни, как она удаляется, в незастегнутой дубленке; как снова и снова промахивается мимо кармана рукой, зажавшей скомканную полиэтиленовую сумку, в которой приехал пирог. Она знала, что я смотрю. И даже спиной старалась обозначить свое королевское презрение. Только плечи выдавали. И я думал: может быть, нам повезет? Может, удастся избежать разрыва затянутого, словно процесс выдворения пьяного из прихожей — с долгим пунктиром безрадостных, бессмысленных возвращений… Но все равно жаль, что получилось так грубо. Не фонтан получилось. Я, разумеется, хотел бы как-то иначе. Благороднее, что ли… Но я бы, известно, уйму чего хотел.
Впору было тихо грустить, а меня посетили подзабытые сестры — строгая, аскетическая собранность и воля к действию. Я затеял большую уборку. Я протер полы, применив в особо грязных местах щетку и мыло; отдраил плиту, ванну, раковины и унитаз, а в довершение вымыл с обеих сторон оконные стекла, напрочь выстудив квартиру. Долларовый сосед, шагая по дорожке к подъезду, застал меня балансирующим на подоконнике, поприветствовал, удивился: что это я — не в сезон? (Прежде за всю зиму я не встречал его ни разу: если с кем и сталкивался в нашем коридоре на четыре квартиры — то с бабками или с детьми; дети глядели исподлобья и шугались к стене.) Когда я замачивал в белоснежной ванне серые, как очень пасмурный день, простыни и пододеяльник, позвонил Андрюха с докладом: бабушка счастлива его лицезреть, назад сегодня не отпустит и ночевать ему предстоит здесь, у родителей.
Я ответил, что доставить бабушке удовольствие — несомненная честь для меня. Однако сильнее волнует расклад во тьме внешней, куда не достигает свет семейного очага. Все на мази, успокоил Андрюха. Увидимся — он изложит детали. Но не удержался и стал рассказывать глухим шепотом, что сложилось еще удачнее, чем мы надеялись, и платить больше ничего не придется, ибо в счет остатка долга, неустоек и компенсации за потрепанные нервы он сдал им на год тот самый отцовский гараж, где прятал в землю сокровища — под склад для водки, сигарет и консервов, торговлей которыми на площади возле железнодорожной платформы занят целый штат пенсионеров и подростков. Я спросил, что думает об этом отец.
— Да он туда и не заглядывает. Лет пять, наверное, не был. У нас другой есть, теплый — в гаражном комплексе. А от старого даже ключи заржавели. Я замок весной едва провернул.
Тут его отвлекли, и он крикнул в сторону: «Сейчас, мама, сейчас я все сделаю…»
— Ну, давай, до скорого. А то у матери гости — неудобно распространяться.
Добрый семьянин, намекнул я, отличается тем, что всегда готов запустить руку в холодильник и порадовать неприкаянного друга.
— О чем речь! — сказал Андрюха.
Позже, выйдя выкинуть образовавшийся после уборки мусор, я нашел на плиточном полу лестничной площадки письмо из Антарктиды.
Вообще-то хозяин оставлял мне ключ и от почтового ящика — но поскольку газеты на наш адрес не поступали, а никакой корреспонденции я ниоткуда не ждал, ключ где-то благополучно затерялся за ненадобностью. А теперь взломали целую секцию: что-нибудь, вероятно, украли, а неинтересное вывалили наружу.
Письмо лежало чуть в стороне от основного газетного вороха, в компании двух журналов — шахматного и «Новый мир». За «Новым миром» я и нагибался, чтобы полистать ночью и сунуть завтра обратно в искореженный ящик, — но вдруг прочел на конверте рядом свою фамилию. Судя по дате на московском штампе, доставили письмо четыре дня назад.
Мой друг писал коротко и только о самом важном. Что, в сущности, пребывание летом в Антарктиде не так уж отличается от пребывания где-нибудь в зимнем Подмосковье — если зима по преимуществу ясная и не слишком морозная. Разве что деревьев нет и под снегом здесь — земля, там — лед. С одной стороны лед моря, иногда — ровный, иногда — торосами; то — сплошь, то покрывается на полпути к горизонту черной сеткой — протоками открытой воды, то от самого берега распадается на отдельные льдины. С другой — шельфовый ледник, всегда одинаковый. В десятке километров от базы — туда добираются вездеходом — выходят на поверхность нижние, ископаемые ледниковые слои. Они — предмет его исследований. Они складчаты, словно шкура носорога (с этого места я стал отмечать некоторые изменения, произошедшие в стиле его высказываний), и в них мистериозно мерцает как будто и не отраженный свет, а внутренний холодный огонь. Иногда — при нем всего дважды — в окрестностях станции появляются пингвины Адели.
Наблюдать за ними забавно, особенно за малышней. Больших, императорских, пингвинов он пока не видел. А во льду обитают особенные эндемичные черви, приспособившиеся к жизни при температурах много ниже нуля; в тепле же их пищеварительная функция так активизируется, что они в считанные секунды полностью переваривают собственную плоть.
Он писал, что по дороге, во время стоянки в Монтевидео, встретил на припортовом базаре своих бывших актеров. И совершенно ничего не почувствовал — ну кроме, конечно, удивления невероятным на расстояниях такого масштаба совпадением. Он даже согласился посмотреть их номер: на подиуме кабака для штурманско-капитанского состава и туристов из стран третьего мира они имитировали под боссанову половой акт.
Прощаясь, они признались ему, что не на шутку испугались в первое мгновение — решили, что это их преследуя он пересек, тронувшись умом, океан.
Теперь мысль о такой возможности искренне насмешила его. Он перестал помнить о них с тех пор, как поднялся на борт экспедиционного судна; и снова перестал помнить, когда вернулся на борт в Монтевидео.
А когда плавание закончилось, когда высадились и выгрузились на барьер — его охватила небывалая тишина (хотя на станции день и ночь стучат движки, а разный гусеничный транспорт, как и везде, грохочет и чадит соляркой). Он больше не слышит слабый треск, последние годы сопровождавший его непрерывно, — звук, с которым рвется мировая ткань. И еще его не покидает странное ощущение, будто прежде, с самого, может быть, своего начала, он только и делал, что не разбирая направлений бежал. Но вот достиг края, где все направления сошлись и обрываются и бежать дальше уже не осталось куда и зачем. Здесь воплощается в лед апория с Ахиллом и черепахой. Он сообщал, что это отрезвляет. Отрезвление выразилось в том, что он полюбил девушку. Женщин в Антарктиду берут очень неохотно — практически не берут. Но у его избранницы уникальная научная тема, связанная с долгосрочным прогнозированием погоды, тщательно подготовленная программа сложных экспериментов и вдобавок высокий разряд по альпинизму.