Паскаль Мерсье - Ночной поезд на Лиссабон
Грегориус слышал, как она сглотнула, голос ее стал хриплым, чуть ли не прерывался.
— Никогда не забуду того, что тогда предстало передо мной. В свои двадцать девять он выглядел старой развалиной, после всех пыток. Когда-то у него был звонкий голос, теперь же он едва выдавливал слова хриплым свистящим шепотом; руки, игравшие Шуберта, любимого Шуберта, теперь беспрестанно дрожали. — Мариана Эса выпрямилась, перевела дыхание. — И только твердый непреклонный взгляд серых глаз остался прежним. Прошли годы, прежде чем он смог рассказать. Они грозили ему раскаленным железом, чтобы заставить говорить. Подносили его к глазам, все ближе и ближе, он уже готовился к тому неизбежному мгновению, когда погрузится во всепоглощающую тьму, но взгляда не отводил. И его твердый взгляд прожег раскаленный металл и впился в лица палачей. Эта несгибаемая твердость заставила их отступить. «С тех пор я больше ни перед чем не испытываю страха», — сказал он. И я уверена, так оно и есть.
Паром причалил.
— Там, на холме, дом престарелых, — сказала Мариана Эса, и в ее голосе звучала прежняя уверенность.
Она показала Грегориусу паром, который описывал по Тежу широкую дугу, так что он сможет осмотреть город с разных точек. На мгновение она замешкалась, и это было мгновение особой близости, внезапно возникшей между ними, близости, не имевшей будущего, и, возможно, еще робкого сомнения, не слишком ли опрометчиво она открыла перед ним тайники своей души. Пока Мариана Эса поднималась по тропинке, Грегориус смотрел ей вслед и представлял себе, как она, двадцатилетняя девчонка, стояла в ожидании страшной встречи у ворот тюрьмы.
Он вернулся на пароме до Лиссабона, а потом сделал еще один круг по Тежу. Жуан Эса был в Сопротивлении, Амадеу ди Праду тоже работал на Сопротивление. Resistência. Докторша вполне сознательно употребляла именно это португальское слово — словно бы для того святого дела и не могло быть другого названия. Из ее уст слово звучало с особой проникновенностью, было наполнено пьянящей звучностью и становилось заклинанием в мифическом блеске и с мистической аурой. Бухгалтер и врач с разницей в возрасте в пять лет. Оба поставили на кон все, оба действовали под надежным прикрытием, оба были виртуозами перевоплощений и мастерами хранить тайну. А были они друг с другом знакомы?
Оказавшись снова на суше, Грегориус купил подробную карту города, где квартал старого города был как на ладони. За обедом он проложил на ней маршрут к тому месту, где, возможно, сохранился голубой дом, в котором и по сей день могла проживать Адриана ди Праду, старуха, не признававшая телефона. Когда он вышел из кафе, начало смеркаться. Он сел в трамвай до квартала Алфама. Там нашел тупик с мусорными баками. Пакет с его новыми шмотками все еще стоял среди кучи мусора. Он забрал его, взял такси и поехал в отель.
12Ранним утром следующего дня Грегориус вышел в серое промозглое ненастье. Против обыкновения, накануне он быстро заснул и окунулся в поток сновидений, где в немыслимой череде мелькали крутые берега, пароходы, кучи одежды, сырые застенки. Непостижимо, но все это нимало не походило на кошмар, поскольку над всеми разорванными эпизодами царил неслышный, но явственный в своей реальности женский голос, и он лихорадочно пытался вспомнить имя той женщины, как если бы от этого зависела его жизнь. В аккурат перед пробуждением слово явилось: Консейсан — прекрасное, волшебное слово, и оно входило в полное имя докторши, выгравированное на латунной табличке у входа: Мариана Консейсан Эса. Как только он тихонько произнес это имя, из забытья выплыли другие картины, где стремительно меняющая лица женщина снимала с него очки, так сильно надавливая на переносицу, что боль никак не унималась, и он проснулся.
Стрелки приближались к двум. О том, чтобы снова заснуть, нечего было и мечтать. Так что он открыл томик Праду и полистал, пока взгляд не остановился на коротком эссе с названием:
CARAS FUGAZES NA NOITE — МИМОЛЕТНЫЕ ЛИЦА В НОЧИ
Встречи людей — кажется мне порой — похожи на встречи поездов, когда они, промелькнув друг мимо друга, равнодушно разъезжаются в глубокой ночи. Мы бросаем беглый поверхностный взгляд на других, сидящих за мутными стеклами в тусклом свете, и они исчезают из поля нашего зрения прежде, чем мы успеваем реально воспринять их. Кто там был, мужчина или женщина, эти фантомы в раме освещенного окна, возникшие из ниоткуда и без цели и смысла канувшие в мрачную пустоту? Знакомы они друг с другом? Болтали? Смеялись? Плакали? Кто-то скажет: мы как случайные прохожие, пробежавшие друг мимо друга в дождь и ветер, — такое сравнение может кое-что передать. Но со сколькими людьми мы годами глядим друг другу в глаза, вместе едим, вместе работаем, лежим бок о бок или живем под одной крышей. Какая уж тут мимолетность! И тем не менее все, что нам преподносят кажущиеся постоянство, доверие и знание ближнего — не есть ли это успокоительный обман, которым мы пытаемся прикрыть кричащее и смущающее душу невнимание друг к другу, потому что невыносимо каждое мгновение признавать эту поверхностность. Не похожи ли каждая наша встреча, каждый встреченный взгляд на призрачный промельк пассажиров, проносящихся мимо с нечеловеческой скоростью, при нечеловеческих перегрузках, от которых все вокруг содрогается и дребезжит? Не соскальзывает ли постоянно наш взгляд с другого, как при этой встрече мчащихся в ночи, оставляя нас наедине с догадками, домыслами и надуманными фигурами? Может быть, в действительности встречаются не люди, а тени, отбрасывающие представление о себе?
Каково это, думал Грегориус, быть сестрой человека, у которого из самых потаенных глубин рвется одиночество такой головокружительной силы? Человека, сумевшего извлечь из своих размышлений такие беспощадные выводы, и при том без какого-либо намека на отчаяние или экзальтацию? Каково это было — ассистировать ему, подавать инструменты, помогать перевязывать? То, что он написал о дистанции и отчуждении между людьми — как влияла на это атмосфера в голубом доме? Приходилось ему прятать свои мысли или дом этот был тем местом, возможно, единственным, где он мог выразить их вслух? Может быть, шагая по комнатам, выбирая книгу или пластинку, которую хочется послушать? Какая музыка могла подходить к его одиноким раздумьям, которые, в конце концов, обрели идеальную форму, по твердости и прозрачности напоминавшую творения из стекла? Требовались ли ему ритмы, служившие подтверждением, или мелодии и мотивы, действующие как бальзам, впрочем, не болеутоляющий или маскирующий симптомы, а скорее смягчающий?