Виктор Свен - Бунт на корабле
И доставил… Уже после того, как соколов я видел. Уже после того, как со стариком-этнографом, отстраненным от дел Василием Тимофеевичем Кириаком много чашек калмыцкого чая выпил.
Василий Тимофеевич Кириак, сам чуть ли не киргиз, любил всякого, способного слушать о Тамерлане, о тысячелетиях, пронесшихся над степями и пустынями Востока. Вот тогда-то я узнал о берендеях, о том, что еще в ту пору, когда только что становилась Киевская Русь, берендеи в истории оставили след. И еще о том, что берендеи были великие мастера пограбить славянские земли…
— Само имя берендеи для уха уже архаизм, — говорил Василий Тимофеевич. — А все ж есть еще они, есть замешанные среди киргизских племен роды, что зовут себя берендеями и многое свято хранят от десятого века. И беркута тоже. И дудочку, от которой удесятеряется сила и храбрость…
Такое зная о берендеях, к берендеям я и попал с Иваном Васильевичем Удаловым, астраханским охотником. С берендеями день и два двигались мы прочь от низовьев Волги, в сторону Большого Тэнгиза, как зовут киргизы Аральское море.
Под вечер, на стоянке у безымянного лимана, вдруг раздалось гортанное: «И-хай!» На этот крик повернули гордые головы два беркута, звякнули цепочками, раскрыли клювы, скрипнув колесом арбы.
Подлетели конники, подняли беркутов на седло и помчались…
И вот низко над землей скользят птицы. Впереди них бежит громадная тень: солнце на закате. «И-хай!»
Беркуты взмывают вверх… И кажется, что кони тоже летят, летят выше пыли, стелющейся по степи. А впереди темная катящаяся точка: волк. Беркуты почему-то уклоняются а сторону, вправо. Что такое? Ага! Беркуты ломают свой лет под прямым углом и уже бескрылыми метеорами перерезают дорогу хищнику…
Если нет возможности победить, надо спасаться. Спасаясь, нельзя останавливаться. Это в крови у хищника. И еще: хищник боится упасть. Упав — нельзя подняться… А тут… волк вдруг лег. Сам! На хитрость рассчитывает?
Вот-вот, еще мгновенье, и столкнутся волк и птица. Беркут кинул крылья вверх, бросил лапы вниз… и все спряталось в неизвестно как возникшей пыли…
Когда мы подскакали к месту, пыль улеглась. На мертвом волке сидел беркут. В глазах его еще плавали искры огня. А второй беркут описывал воздушные круги, ходил уверенно, как сильный часовой…
Уже в сумерках возвращались к лиману. На палках у седел дремали беркуты с обыкновенными темножелтыми глазами. А старик-берендей говорил, что силой когтей беркут крошит шейные позвонки волка и плечевым изгибом крыла ломает ему череп…
Мюнхен, 1955.
Канис
Дым паровоза цеплялся за старые сосны, повисал на ветвях и медленно таял.
— Петя, а дальше что?
— Дальше?.. Видишь, уже наше Полесье началось…
Я знал, что значит Полесье. Прежде всего, это моя родина, здесь близкие мне могилы… Здесь некогда случилось такое, о чем я не рассказываю и о чем вспоминаю очень часто…
Здесь Полесье. Полесье бедных и удивительно душевных полешуков-охотников, край «непуганых птиц». Здесь я вижу себя с ружьем. С гончей костромской породы, которую я торжественно величаю Канисом. «Канис» — так значится в документальной родословной, в собачьем паспорте, имеющем большую круглую печать.
С Канисом я очень близок… И сейчас, въезжая в Полесье, я думаю о нем, об уже сильно постаревшем своем гончем, и представляю его себе таким, каким оставил его несколько лет назад. Я вижу, как он будет меня встречать, как бросится ко мне и улыбнется, показывая тяжелые, острые клыки…
— Знаешь Петя, — говорю я, — у меня есть Канис. Костромич. Гончий. Так он значится по родословным документам. Понимаешь: есть такие родословные. Хотя нет, ты не знаешь этого… Родословная… это — корень… Ты видел корень сосны? Вылезший на поверхность? Так вот, по этому корню (сосновый — он очень, очень длинен!) можно дойти до тоненького усика, который уходит куда-то в глубь земляных пластов и питает все дерево… Понимаешь, так и родословная: от сегодняшнего моего я идем к отцу, от отца — к деду, к прадеду… дальше что-то неясное, затерявшееся, пропавшее в сумерках прошлого… А у Каниса (я покажу тебе его родословную!) идем к Грому, потом к деду Хвату, еще дальше — к прадеду Шарапу… дальше и дальше, и вот уже и псарня двора Александра Первого… Вот это, Петя и есть родословная Каниса… и сам он с чистой кровью гончих собак романовских, царских охот…
Подожди, Петя… О чем это я? Да Канис… Это его кличка по документу. Эту кличку я признавал, но не любил. Когда мы собирались на охоту и Канис жадно зевал и носился по двору, предвкушая лесной азарт и треск выстрелов, волнующих мягкую тишину, тогда я нежно обращался к нему: «Кан, Кан, милый мой пес! Мы сейчас уйдем в сосновый, старый, казенный лес… и никто нам не нужен»…
А в лесу, если бы ты слышал, Петя, как в лесу звучит это имя: «Кан». Крикнешь так протяжно: Ка-а-а-н! И слушаешь, и ждешь ответ, и молчат старые сосны, молчат, не мешают, и катится и катится призывное: «А-а-а-н»…
2Сквозь дым мелькнуло что-то близкое, родное… Когда и где я видел эти лесистые берега широкой реки? Что-то знакомое, но ускользающее из памяти опять стоит передо мною, тревожит воспоминаниями о чем-то ушедшем и пережитом.
Это встают дни моего детства с совсем голубым небом и с ласточкой, устроившей для своих птенцов гнездо в кухне.
— Петя, — говорю я, — Петя, родной мой! Вот въезжаем мы в наше прошлое, а… прошлого-то и нет…
Петя смотрит в мои глаза и пытается в них что-то прочитать.
— Я не знаю, Борисыч, как там насчет родословной… это должно быть, интересно, и мне кажется, что это и нужно… и в крестьянстве у нас тоже заглядывают куда-то к дедам еще за Александра Второго… а только, Борисыч, нету того прошлого…
— Нету, Петя, — соглашаюсь я.
— Нету, Борисыч… Сгорело все былое, сгорело там, по всем этим фронтам и южным, и сибирским, и архангельским, и тамбовским… Сгорело… и может быть напрасно вы, Борисыч, домой едете… Хоть и демобилизованный вы, все же ненужный вы тут и чужой теперь… Матери и брату вы свой… а так, вообще, новые люди сюда пришли, они на вас как смотреть будут? Все те старые, ну, скажем, дед Тит, а то Киренский с сынами… те, конечно, рады будут… Да сами они теперь ничто, так, щепки, отлетевшие прочь…
В сердце у меня слезы. Чтоб спрятать их, я говорю:
— Петя, а… Канис?
— Что ж Канис? Небось и он забыл вас, и он не захочет признать вас, Борисыч. Время, ведь, тоже ушло… вы вон какие куски отмахали в одиночку, без Каниса…
Я крепко переплел пальцы рук. Хрустнули косточки, и я почувствовал себя одиноким и обреченным… Вдруг что-то прилило к сердцу, теплое и успокаивающее. Откуда и почему пришло оно, не знаю, но я уже не мог молчать. И твердо сказал:
— Нет, Петя, не так…
3Сад был прежний. И тропинка прежняя. Даже пустая теперь скворешня была на своем месте. Все старое и привычное. Но почему так неуверенно шел я к дому? Почему сердце тревожно стучало, как будто приближался я к чему-то таинственному и даже опасному?
Вот и груша, та самая, что у веранды. На ней вызревали большие, сочные плоды. Как они назывались, я не помню, но отлично знаю, что становились они к осени внутри красными и очень сладкими. Да, и еще одно: у нас была красивая, прямо-таки элегантная Фуфи шпиц. Так вот этот белый, живой и звонкий комок шерсти, эта Фуфи, в осенние дни ложилась у груши и дремала. Она настойчиво лежала на ветру, хотя у нее было такое хорошее место для спанья на широком диване.
«Шшшоп»… Это падала на землю тяжелая груша, и «шшшоп» был сигналом для дремавшей Фуфи: она вскакивала, подбегала и съедала красноватую, разбившуюся грушу. Потом опять уходила дремать. Но спать она уже больше не могла: ее уютная мордочка с темнокоричневым носиком и черными глазами была в сладком соку, и мухи кружились над ней и беспокоили.
Фуфи… это просто так, это мимолетное воспоминание. Она могла быть, могла и не быть. Фуфи была красивая, дорогая безделушка. Она могла украсить место, но занять кусочек сердца ей было не под силу… А вот Канис…
И я увидел его… Я даже не знаю, кто из нас раньше взглянул друг на друга: я ли на Каниса, или Кан на меня. Во всяком случае, я остановился и смотрел: это был он. И он смотрел на меня, очень внимательно и настороженно.
Я знаю, в чем дело. Канис, как и все немолодые гончие, плохо видит. И я знаю почему: они слишком напрягаются, всей силой «вкладываются» в гон зверя, и это напряжение, постепенно, ослабляет их зрение. Вот почему так настороженно смотрит Канис: для него мое лицо в плотном тумане, но его ноздри уже принесли ему сигналы прошлого. Он не видит мое лицо, но уловил мой запах, почувствовал мою атмосферу, и уже медленно двигается ко мне, слегка вытянув голову.
Я не выдерживаю:
— Кан! — кричу я. — Кан!