Андрей Левкин - Цыганский роман (повести и рассказы)
Ему было хорошо, когда шел дождь - физиологически почему-то хорошо. Сладкого он не любил, любил открытые пространства, которые были не плоские то есть располагались бы этакими террасками, на двух-трех уровнях. Сенсимилью не любил, потому что она тормозила его рецепции, но раз в полгода год испытывал желание ее и курил со своей женщиной, после чего проваливался с ней в долгую любовь, закачивающуюся непонятно когда - собственно ее слезами, поскольку она всегда рыдала, когда кончала - но сквозь муть и дурь он отмечал этот факт только по звуку. Росту в нем было примерно метр семьдесят пять, вполне среднего телосложения - в общем, вполне и в самом деле в шпионы годящийся, если бы не борода, так и сохранявшаяся с хипповых времен, только теперь она была уже признаком просто возраста.
Сейчас у него не было человека, с которым он мог бы не то, чтобы обсудить свои проблемы с языком, шпионством и распадающимся пространством, но просто находиться примерно в этом пространстве: субстанция, на которую следовало жить, не очень даже плотно лежала где-то типа над мозгом и - через мозг - не находила вовне никаких привязок. Но, конечно, тут была Москва и жить ему здесь следовало по здешним правилам. Они ему нравились своей конкретностью, но тоже со стороны.
Радовали же его обыкновенно очередные иллюзии понимания - или не иллюзии, приводившими вскоре к расхождению с объектом этих иллюзий-не иллюзий: типа страсти, собственно, но исчерпывающейся в отсутствии какой-то линии жизни, пригодной для обоих. Нынешняя его женщина его вполне устраивала. Во всяком случае, она была в меру безумной и не толстой. Но ему все еще нужно было встретить кого-то своего, так он понимал проблему. Он шел и глядел по сторонам: своих не было, были только похмеляющиеся люди, а также люди строгих принципов, но тоже с бодуна и отдельные девки слишком физического склада, пившие пиво и очаковский джин-тоник.
Так что если он танцевал на какой-нибудь служебной пьянке с мягкогрудой секретаршей, то это танцевал вовсе не он, а он из какого-то полузабытого слоя своей слюды. Где-то был слой, в котором пахло дымом от фанерки, на которую направлялся фокус увеличительного стекла, весной, в детстве. А еще где-то он с удовольствием вспоминал, что непроклоцанный тикет это стремно, пипл, это уменьшает прайс на три юкса и ведет к гнилому базару. А проклоцанный тикет - клевая отмазка от ментов, контры и прочего стрема.
А не поехать ли мне в центр, - подумал он и вошел в метро.
Вот, - думал он, глядя на открывшийся за окнами вид на Белый дом и прочие части города: есть слой в этой слюде, который главный, в нем живет твой человек. Может быть, не человек. Может быть, та жизнь, сон, который постоянно повторяется. В котором тебе хорошо. Там - эта вот золотая пластинка.
А каждый слой слюды, это как зеркало, и ты в него смотришься, глядишься, а главный из них тот, в чьем зеркале ты видишь не себя, а того человека или тот сон.
Центр сегодня оказался распивочной в подземном переходе от станции Смоленская Филевского радиуса и станцией Смоленская Арбатско-Покровской подземной дороги. Под землей эти станции не сообщаются - между ними уличный переход, в котором и распивочная.
Распивочная была квадратной, по стенам висели картинки старой Москвы, было чучело - голова - черного рогатого козла, чисто Бафомета. В рыжей, керамзитового оттенка вазе возле входа стояла пальма - листья вырывались из ее ствола отдельными кустиками: искусственная, кончено. Ближе к ночи пальму несомненно роняли. Люди себе пили, в телевизоре стреляли.
Сверху над пальмой была прибита полка, на которой стояло чучело белки, сидящей на каком-то фаянсовом грибе, гриб был с беловатым стволом и бежевой головкой. Еще было что-то рода прихожей - короткой - от распивочной в переход. Там были три плоских больших зеркала в ряд, а над ними тонкая гирлянда из зеленых лампочек. Сегодня вечером должно произойти чудо, подумал Д. и слегка напился. Чудо медлило, и он решил уехать отсюда.
Станция метро Смоленская Филевской линии всегда была самой пустой на свете: она должна была сниться всем на свете; поезда там должны всегда проезжать мимо нас - как во сне.
Она была что ли немецкой станцией, типа работы архитектора Шпеера, который любил ставить повсюду квадратные в сечении колонны, придавая вечности грани. Стены станции были выложены из сероватого кирпича (пепельные шестиугольные торцы), делая ее почти внутренностями печки крематория; голубящийся патологоанатомический свет.
Потому что во сне по станции Смоленская проходят те крысы, которых увел Гаммельнский дудочник, а все бомжи, разбуженные здесь ментовскими тычками, просыпаются со словами: "гутен морген!"
Чуда не произошло, но пришел поезд, и он под него не прыгнул.
- Ля-ля-ля, - напевала вонючая бомжиха в углу вагона.
- Моцарт, - вздохнул У., затухая.
Ну а воскресший в ночь на сегодня Бог качал в нее насосом дыхание для ее песенки.
СЛЕПОЕ ПЯТНО НА ЧИСТЫХ ПРУДАХ
Откуда-то известно, что домашние попугаи, которые выбрали свободу, и, улучив момент, сбегают из дома, обыкновенно гибнут, заклеванные стаями местных воробьев. А бегут они или в расположенные неподалеку леса, типа Битцевского парка, или же в рощицы микрорайонов. Так писало какое-то СМИ.
В центре же Москвы они часто превращаются в детские площадки во дворах, где обыкновенно тесные скверы, обозначенные по краям тяжелой листвой, отчего листья - не вылупившиеся сейчас еще полностью из древесины - шелестят особенно сыро. Лепнина нависает над асфальтом, сквозь разумные трещины в котором медленно лезет трава и другие предметы лежат сбоку.
Вот, сбоку стояла какая-то примерно школа: торцом, остальную часть двора ограничивал дом буквой Г, с оставшегося направления сараи-гаражи-дом-в-отдалении. Имелись качели, разного рода устройства для переползания по ним, клумбы, произведенные посредством насыпания земли с семенами во внутренность старых покрышек, крашеных различными нитрокрасками - желто-красно-зеленые, разумеется.
По стенке гаража буцкал мячом отрок: в демонстративном отдалении от группы девиц также не половозрелого возраста, но с оным сближающимся. Они тут прибежали и стали принимать замысловатые позы на металлических приспособлениях, вкопанных на дворике - предназначенных чуть ли не именно для них - во всяком случае, они в них точно вписывались, вползали во всякие поперечины. Получая этим всякое видимое удовольствие.
Еще стояли две бабки с двумя детьми: мальчиком и девочкой в песочнице, которые возили по песку крупный пластмассовый (желтый и красный) грузовик; девочке это было не в кайф, но мальчик заставлял ее играть.
Парочка сидела на вполне не укрытой от взглядов скамье, другой тут не было. Все их тисканья так что превращались в смех - не сразу, чуть повременив, конечно: после краткой паузы до смеха, в которой что-то слегка происходило между телами, но их сидение тут куда как не сводилось к телам: судороги их простегивали. К их счастью - даже глаза, а еще и общая лихорадка.
Попугаи, не способные по территориальным причинам улететь в осенний лес, они превращаются в такие вот устройства жизни - учитывая при этом типические соответствия и повторяемость окраски предметов, расположенных на таких площадках, их оперению.
То есть, воробьи их так в центре города и задалбливали, и вот этот, будучи затюканным, распался на эти здесь шины, жердочки и так далее. Таким образом, всякая детская площадка является обратной сборкой попугая, сводя на данной территории части рассыпавшегося существа. То есть, по сути является некоторым оптическим устройством или просто ловушкой. Позволяющей уловить вместе разрозненные обстоятельства жизни. Всегда можно поднять попугая своей жизни сборкой ее деталей, огрызков, писем.
Конечно, такими уловками было что угодно и всюду: запах сигарет примерно "Столичных" раскупоривал семидесятые годы со всей их пере-размножившейся научно-технической интеллигенцией, пусть даже и в противоречии с обликом их нынешнего - прошедшего мимо - курильщика. То же было и с запахом каши из окна в первом этаже, отсылавшего уже в какие-то детские учреждения, плюс запах неподмытых детей. Запах диз.топлива имел большое общее со страданиями агропромышленного комплекса, а также с военным запахом канцелярий и штабов, с чадящим за окном самосвалом.
Свои дорожки в другие жизни производили и всякого рода этикетки, наклейки, пустая тара. Сморщенный стержень от шариковой ручки неминуемо переадресовывал внимание памяти к школьным годам - вполне безошибочно, поскольку тут же стояла школа, откуда этот жеваный стержень и выпал. Соответственно, тот или иной возраст, вызванный подобными знаками-отметинами, восстанавливался в подробностях, не сводимых к подробностям памяти. Запах взорвавшихся детских пистонов. Скрип качелей, как кровати в общежитии. И все горящие в доме окна - слегка темнело - напоминали о нескольких бездомностях разных лет.