Бахыт Кенжеев - Плато
О Господи, каким невыносимо жалким вдруг показался Гостю и сам кабинет, и подшивки славянских газет, и выгоревшая карта Аркадии, где осталось только два цвета - голубой и серый, и каллиграфическое расписание дежурств на стенке справа от кресла покойника (сотрудникам раздавались копии, сделанные на том самом допотопном ксероксе). Какая египетская пирамида начальников давила на Василия Львовича, как он, должно быть, стеснялся своего акцента в кабинетах министерства и на совете директоров издательства. Почему он показался мне поначалу таким всесильным, таким самоуверенным? Потому что сулил освобождение от овощного магазина? Или потому, что держал старческой рукой ниточку, тянувшуюся через океан в Отечество? Никакой ниточки нет, вздохнул опечаленный Гость, и не было, и вообще ничего нет на свете, кроме неназойливого жужжания кондиционера, бесшумного движения пыльной листвы за окном, да свежего речного песку на завтрашней могиле.
- Слишком большая разница в возрасте, - бормотал граф Толстой, - я его еще дразнил этим, тиранил. Переезжать к нему отказывался, он ревновал и нервничал. И семейство это проклятое. Все мучили его, обступали со всех сторон, давили. А я разве виноват, что он развелся? Меня в то время еще и в Аркадии не было... - он вдруг побагровел и замолк. - Слушайте, Гость, поможете мне написать некролог? Вы с ним виделись чаще других в последние недели.
- Не терзайтесь, - Гость вздохнул. - Бог дал, Бог и взял. Некролог я напишу. Можно в рабочее время?
- О Господи, о чем вы. Возьмите пакет, возьмите мой набросок, - он толкнул к нему заклеенный толстый конверт и отдельно - машинописный листок. О Господи, - повторил он, кривясь. - У меня никого, никого здесь не было кроме старика. Он подозревал, что в Арлекинию я поехал развлекаться с другими. А я... его пенсии и моих сбережений должно было хватить, это у моря, он бы там прожил до девяноста лет, и я хотел сюрприз... устроить...
Граф Толстой неожиданно всхлипнул, отвернулся - и Гость, сложив вчетверо неудавшийся некролог, выскользнул из кабинета.
- А наш аристократ все горюет, - донесся до него слабый смех из кабинета Михаила, - крокодиловы слезы льет.
- Как вам не стыдно, - сказал Гость в распахнутую дверь.
- Оставьте, - прошептал Михаил. - Вы наивны, Гость, как большинство новых выходцев из Отечества. И напрасно вы, между прочим, лебезите перед Толстым. Неизвестно, кого назначат новым заведующим.
- Он у нас артист жизни, - хмыкнула предательница Мария. - Что ему до таких будничных вещей.
- Лично я непременно подам заявление, - встрял Эдуард. - С нашего графа вполне хватит завещанного особнячка. Не хватало еще, чтобы другой ассирофоб стал нашим начальником. И все ребята подадут, верно? Нам главное, чтобы этот тип не пролез в освободившееся кресло, ну и чтобы со стороны никого не пустить.
Кроме некролога в "Новом Славянском Слове", думал Гость, стуча по клавишам, что заработал за двадцать без малого лет в редакции Василий Львович? Право на зажиточную старость? на отдельную больничную палату с цветным телевизором, на экране которого проплывает натуральный белый лебедь, непостижимым образом олицетворяюший туалетную бумагу? Только и утешения господину Шмидту, что будет лежать он на загородном кладбище, и на могилу ему, когда земля осядет, поставят не безликую цементную плиту, а каменный крест с двуязычной надписью. Фотопленки останутся неотпечатанными, мемуары - недописанными, и дело жизни - незавершенным. Но дело жизни, между нами говоря, такая штука, что начинают его одни, продолжают другие, а завершить никогда и никому не удается - если, конечно, не верить богословам, слишком буквально толкующим откровение святого Иоанна, или ученым экологам, сулящим нам с вами неотвратимую гибель в бензиновом, или того хуже, ядерном дыму, на обнищавшей и замусоренной планете. Василий Львович, сидючи за рюмкой доброй лимонной настойки, в апокалипсисе сомневался, экологические пророчества относил на счет коварства утопистов и ассиромасонов, о смерти задумывался нечасто, но успел, однако же, распорядиться: ни в коем случае мертвого тела его не сжигать в печи, а напротив, положить в мирную землю поближе к обрыву, над извилистой речкой совершенно славянского вида, где достоверно водились щуки и сомы, а в верховьях, по слухам, и радужная форель.
Глава вторая
"Плакала моя денежная и нехлопотная служба, - стучал на машинке Гость. - Бог уберег меня от гаденькой радости при смерти Василия Львовича - ведь мог бы кто-то из редакции получить повышение, и постоянная вакансия освободилась бы для меня, болезного. Но не грядет алчным апатридам продвижения по шаткой служебной лесенке, и свободных мест не предвидится - наоборот, дорогая моя, все явственней близится агония нашего самаритянского издания. Ах, не умирал бы я на месте господина Шмидта, прости за кощунство, а ушел бы на досрочную пенсию, в Арлекинию бы укатил, в домик, присмотренный своим Ромео (или Джульеттой? прости мне невежество в технике любви такого, непривычного мне рода). Старик (я писал тебе об этом) в последние недели часто приглашал меня, и я, грешник, подозревал Бог весть что - пока не получил его посмертной записки и пухлой рукописи в конверте. Господи мой Боже, потайным трудом всей его незадачливой жизни оказался чудовищный "новеллоцикл", и он меня обхаживал не ради моего белого тела, а чтобы я это произведение отредактировал и отдал в печать. Мне даже завещана на это порядочная сумма - на год пристойной жизни, примерно. Но вряд ли я сумею этим заняться, при всей симпатии к покойному, нет, описание разделенной и весьма чувственной любви Нострадамуса к королю Фридриху меня как-то смущает, а кроме того, он записал себе в единомышленники и Сократа, и Франциска Ассизского, и Эйнштейна - все они восторженно совокупляются с молоденькими учениками, а у тех "лучащиеся глаза наполняются счастливым изумлением от того, что это, оказывается, совсем не больно", и "блаженная судорога оргазма вдруг сотрясла все тело Байрона, и в его пронзенном этой ослепительной молнией мозгу вдруг родилась последняя строчка поэмы, над которой он бился все последние месяцы."
А я вот все последние месяцы жил будто под наркозом после ампутации, лишь эти похороны меня встряхнули - начал заново учиться смотреть вокруг, спокойно и трезво, не терзаясь мыслями ни о себе самом, ни о тебе, ни о нашем отечестве. Я писал тебе про воздушный замок? он на пожарной стене нарисован, на соседнем доме. Мне рассказывали соседи: лет пять назад мэрия создала особый фонд поощрения монументального искусства. Ну, отцы города народ простодушный, кто к ним первый явился - тот и художник, тому и кисти в руки. Десяток пожарных стен, не меньше, разрисовали какой-то безвкусной мазней. Но моя стена - исключение. Художник прямо на голый кирпич наложил нетолстый слой грунта, или штукатурки, я уж не знаю, как называется, и написал многообильные облака барашками, а в них - замок с круглыми башенками и разноцветными флюгерами, слегка смахивающий на больницу имени королевы Виктории. Кое-где краска уже отвалилась вместе с грунтом, сквозь облака проступает старинный вишневый кирпич - грустно и легко перед этой картиной задирать буйну голову к подвижным и недолговечным настоящим облакам, за которыми мне тоже нередко мерещится каменная стена.
Ты уехала, не простившись со мною, без звонка и записки, а я на следующий же день переселился от недоумевающей Евгении в старый переулок, на второй этаж полусгнившего дома, навеки пропахшего пылью, мышами и керосиновым чадом, и душа моя в те месяцы отупела, как теперь - после Гусева. Объяснишь ли мне эту загадку, милая, почему ее, вертихвостку, то колотит малярия, то разбивает паралич, где золотая середина? Ты, конечно, понимаешь, почему я не оставляю на письмах обратного адреса, почему не звоню тебе. Не из конспирации, что ты, какая уж там конспирация. Мне выговориться нужно, но слушать и отвечать я пока не в силах, а гордыня моя сатанинская тебе известна - желаю явиться если не постукивая стеком по голенищу, то уж с головой поднятой, а не опущенной.
Ну не смешно ли, любимая моя (еле выписалось, после такого перерыва), настолько не видеть окружающего чудного града, унылой тенью дефилировать по расцветающему парку, хандрить в подвальной клетушке, разглядывая малознакомые звезды в немытом окне. Сколько раз я представлял тебя на твоих Зеленых холмах по тем фотографиям (даже моей небогатой эрудиции хватило, чтобы понять - дом твой сущая хижина дяди Тома, да и автомобиль допотопный). Моего Татаринова, от которого я твое существование держу в строжайшем секрете (нечего баловать этого борзописца), непременно потянуло бы придумать тебе редкую профессию, допустим, преподавать, ну, не знаю что, сольфеджио какое-нибудь, или историю архитектуры - но я стреляный воробей, и подозреваю, что свой скромный кусок заокеанского хлеба с маргарином ты зарабатываешь куда более заурядным образом. Скажи, а твои волшебные Зеленые Холмы - не добровольная ссылка - или я неправ? Или там действительно та благодать, о которой неустанно твердит Хозяин?