Денис Гуцко - Домик в Армагеддоне
Фима спустился с веранды, прошел по гостиничному коридору до углового номера, постучался.
Отворил Саенко. Пропустил его, запер дверь и встал к окну, за фикусом. Будто в засаду ушел.
Люстра была выключена, тлело сонное бра над тумбочкой. Лунный свет вошел в распахнутые шторы, не разминувшись с Саенко, который зацепил его плечом так, что лунная трапеция на полу обзавелась с одной стороны глубокой вмятиной. Отец Никифор сидел на краешке кровати, той, что стояла слева, изучал, казалось, подол своей рясы, изрядно запыленный в Несветае. На покрывале возле него лежали четки и мобильник.
Успели переговорить. Скорей всего, жаркий был разговор. В воздухе будто чад повис.
– Звали, батюшка?
Отец Никифор жестом велел Фиме подойти поближе и, подхватив четки, поднялся.
Взял его за плечи, развернул лицом к окну. Отступил на шаг. Посмотрел в глаза, кивнул, будто соглашаясь с тем, что увидел там. Сказал:
– Завтра идем через Шанс-Бург. Крестным ходом. Вертеп этот сковырнуть пора с нашей земли. С чего-то нужно начинать, и когда-то нужно. Им, стало быть, эта грязь не к месту, а нам – пожалуйте, принимайте. Будто свалку под самые окна.
Иоанна Воина толком так и не отстроили на новом месте. Как просела под ним земля, так и бросили. На Пасху прихожане мои домой со Всенощной возвращались – шальной негодяй их на трассе сбил. Насмерть. Упокой, Господи… Так и не нашли убийцу. А верней всего и не ищут. Знают, не иначе – кто. Вот и не ищут. В прошлом месяце дочку моего иподиакона совратили, ушла туда телесами мотылять, стриптизершой.
Отец Никифор бросил взгляд за спину Ефиму, на Николая Чудотворца, выставленного на тумбочку. Собрался, продолжил:
– Я иду с вами. Для вас, для сотенцев и для стяжников, это будет час, когда вы станете едины. Не так уж нас много, чтобы разбрасываться. Каждый на счету! – Батюшка беззвучно, одними подрагивающими губами в космах бороды, перебрал слова короткой молитвы. – Пойдем крестным ходом. Покажем, что здесь люди живут православные. Что хозяин есть у этой земли. И хозяин этот не лаптем делан. И спросить может. – Качнулся слегка. Четки в его руке тихонько щелкнули. – И спросить может строго. – Снова – на Чудотворца. – Трогать никого не будем. А если нас тронут – тут уж не обессудьте. Прошли те времена, когда православных простым шиком отогнать можно было. Прошли и больше не вернутся. – Вскинул глаза на Ефима: – Что же, пойдешь?
– Пойду, батюшка. Благословите.
***
Саенко уехал. Попрощался с ним за руку, но в глаза не смотрел. Отец Никифор помолился и лег спать, а Фима уснуть не мог. Вышел во дворик, сел на лавку под фонарем. Пахло надвигающимся холодом, первыми студеными дождями. Во всем здании горело единственное окно, на кухне. Оттуда слышались шум воды и стук посуды.
Вышла официантка – та, что приносила ему сигареты. Стареющая пасмурная женщина.
Остановилась возле двери, подтянула юбку. Фима подумал: хорошо было бы сейчас поговорить с ней. Ночь. Осень. И этот резкий электрический свет.
– Не спится? – спросила ворчливо.
– Никак.
Подошла.
– Может, тебе рюмашку налить?
– Нет, спасибо.
– Умаялась, – она села рядом с ним на лавку, принялась разминать пальцы. – А ты батюшке кто, сын?
– Нет.
– При церкви? Служка… или как это называется?
– При церкви, да.
– Умаялась.
– Скажите… Можно спросить… А вам работа ваша не нравится, наверное?
– Почему?
– А вы были такая неприветливая.
– Ха! Так говорю же – устала. Свадьба эта. Все угомониться не могли. Посуды сколько побили. Завтра поглядим, как расплачиваться будут. Да и то сказать – чему тут нравиться, на этой работе? На пьяные рожи смотреть. Платят мало, хозяин прижимистый, за людей не держит.
– Почему не уйдете?
– Куда? Дипломов у меня нет. Возраст к тому же. Да и везде так.
– А жизнь?
– Что – жизнь?
– Сейчас. Нескладно начал… Жизнь вам нравится? Вот люди… “пьяные рожи”… хозяин прижимистый. Вообще – жизнь, та, что вокруг?
Пожала плечами.
– Нравится или нет, кто ж нам ее заменит? Уж какая есть, а вся наша. И рожи – какие выпали. Поди и мы не подарок.
– А все же. Вы хотели бы, чтобы изменилось, чтобы по-другому все стало?
– Эээ! Чтобы по-другому все стало – этого всегда и всем хочется. Разве нет?
Только опять же – толку? Повздыхаем и живем. Может, все же рюмашку?
Фима покачал головой: нет.
Посидела еще немного, решительно хлопнула себя по ногам, сказала:
– А я приму малехо на сон грядущий. Нужно бы и поспать хоть сколько, – и ушла.
Глава 9
Стяжники приходили по одному. Ефим с каждым обнимался крепко-накрепко. Улыбался открыто, красиво. Говорил:
– Рад тебя видеть! – Или: – Вот и ты! Хорошо, здорово!
Наблюдая за тем, как Фима встречается с друзьями, Надя то и дело поеживалась от противной щекотки ревности, с которой непонятно было что делать. Ощущения были такие, будто под череп заполз паразит, а она не знает, как их таких выводят.
Спросить не у кого, да и стыдно. Наде не доводилось раньше ревновать. В институте за ней начинал ухаживать однокурсник, Вова Семагин. Он ей самой очень нравился. А потом она увидела его на Садовой в обнимку с Катей Бусько. И никакой тебе ревности. Спряталась за угол, подождала, пока пройдут, – и будто навсегда проводила из своей жизни Вову Семагина. Казалось, что-то большое внутри назревает, а вышло – мыльный пузырь.
Даже отца, за то, что перебежал от них к Фиме, не ревновала. А тут – зудит и не отпускает.
Фимины товарищи, побыв какое-то время в доме, собрались в беседке и сидели там, тихо переговариваясь. Выглядели взъерошенно. Надя решила выбрать момент и подойти к ним. Пусть Фима ее познакомит. Они всего на год-два старше ее, а кажутся Наде такими непреодолимо взрослыми.
Вчера, улучив момент, Надя уединилась в уголке холла между дверью в гостиную и высоким арочным окном – позвонила маме на мобильный, сказать, что остается здесь, с отцом. Конечно, Надя соврала отцу, что у них все замечательно. Мама свалилась с язвой. Никогда не жаловалась – и вот. Ходит по квартире скрюченная, соседка ей уколы колет. Мама и отправила Надю в Солнечный. Но говорить отцу о своей болезни запретила. “Побудь с ним. Потом расскажешь, как он там”. Надя и маме немного приврала. Мол, папа весь день о тебе расспрашивал. Интересовался, как у тебя на работе, как настроение. “Интересовался? Правда? А ты что? А он что?” Под конец расхлюпалась в трубку, наговорила всяких нежностей. Попрощавшись с мамой, Надя сунула мобильник в карман джинсов, подняла голову – и уперлась взглядом в золотой прямоугольник иконы, нависшей из противоположного угла. Пронзительный большеглазый лик. Ощущение – будто мама вдруг здесь и все поняла: “Что же ты, доча, разве так было?” – Ну, немножко приврала, – сказала она извиняющимся тоном, крутанув ладонью и сморщив нос; выглянула в гостиную – там никого, прошептала торопливо: – Ты, Боженька, пожалуйста, дай маме терпенья на ее болячку. И на все, на все.
Почему-то трудно было перекреститься…
Дочистив картошку из маленькой сетки, Надя потянулась к большой, которая стояла ближе к Юле. Юля молча поднялась со стула – живот опасным тяжелым грузом поплыл на Надю – подняла сетку, прислонила ее к ведру.
– Да не нужно, Юль, – виновато сказала Надя. – Чего ты, не таскай. Мне и так нормально было, а тебе тянуться.
Юля так же молча села на место, запястьем руки, в которой держала нож, оттянула со лба платок.
Надя сказала:
– Может, ты отдохнешь? А я дочищу.
– Спасибо, мне не трудно. – Первая за все время фраза. Добавила: – Побыстрей бы надо.
Хоть и смотрит, как прежде, отстраненно, но все же больше не отдергивает взгляда.
Голос у Юли негромкий и – Надя наконец подобрала нужное слово – степенный.
Ступает ее голос неспешно, держит стать. Наверняка никогда никого не перебивает, не говорит одновременно с собеседником: хочешь слушай, не хочешь – каждый при своем. В церквах, среди объектов Надиного шпионажа, ей попадались женщины, похожие на Юленьку. Такие же – окутанные невидимым нежным шелком. Другие. Не отсюда. Выходящие сюда только по какой-нибудь необходимости, на часок-другой. Их светлые платочки были макушками облаков, которыми любуйся сколько хочешь, а дотянуться никак.
Надя старалась выглядеть с Юлей как можно естественней. Правда, платок с непривычки нервировал: скулы будто спеленали, брови так и лезли вверх – потрогать, что это там такое. Не знала, как его пристроить, чтобы не мешал.
– Сколько месяцев, Юль?
– Семь.
Очень хотелось ей понравиться. Решила: нужно говорить серьезно. И без всяких своих штучек. Ефим – и тот не всегда понимает. Вот только о чем? О беременности все же не надо. Что она знает об этом – да, наверное, и неприлично ей, незамужней девушке, говорить о беременности. Или можно? Нет, не подходит. Но о том, что составляло Юлину жизнь, Надя имела еще более смутные, чем о беременности, представления. И заговорить об этом попросту не решалась. А если расспрашивать, рассуждала Надя – вот так, за чисткой картошки на свежем воздухе, – будет выглядеть как праздное любопытство.