Анри Труайя - Палитра сатаны: рассказы
— Я все же упоминал об этом, так, знаете ли, в двух словах то тут, то там.
— Прискорбно! Боюсь, что беглые признания, на которые вы, пусть и нечасто, отваживались, породят смятение в чувствительных душах и вызовут недоброжелательные отклики. Если подобная молва распространится в столице, нам всем может прийтись несладко.
Витторио был недалек от того, чтобы разделить опасения Рудольфа, но из почтительности к Арчимбольдо поостерегся высказывать свое мнение по столь деликатному поводу.
— Если я вас правильно понял, сир, — осторожно прощупал почву Арчимбольдо, — мое присутствие в Праге не только перестало быть необходимым, но грозит стать нежелательным?
— Чего вы так копошитесь, роясь во всем этом? — вспыхнул Рудольф. — Дело не столь испорчено, как вы полагаете! Какие-то нарекания со стороны нескольких чересчур возбудимых голов не могут повлиять на мои поступки. Я лишь предупреждаю, что вы рискуете много потерять во мнении общества. Так что будьте осторожны, очень осторожны, и все уладится!
Арчимбольдо вздернул подбородок и обдал императора взглядом, мечущим молнии:
— Сир! Я никогда не был склонен к осторожности, в мои годы поздновато осваивать эту науку. Недавно я упоминал о своем желании оставить службу при вашем дворе. Сегодня я возобновляю эту просьбу, надеясь, что на сей раз, учитывая обстоятельства, вы отнесетесь к ней благосклоннее.
Рудольф не выказал никакого удивления, любезно улыбнулся и чрезвычайно сдержанно произнес:
— Превосходно. Я рассмотрю ваше прошение и дам на него ответ через несколько дней. В любом случае до наступления Пятидесятницы.
Как только император удалился, Витторио, обратясь к учителю, спросил:
— Вы не опасаетесь, что поспешили заговорить об отставке?
— Я, может, и проявил торопливость, но, прежде чем открыть рот, поразмыслил весьма неспешно.
— В Праге мы живем припеваючи. Вы уверены, что однажды не пожалеете о здешней беспечной жизни при особе императора?
— Жалеть придется не мне, а императору: он еще будет корить себя, что отпустил нас.
— Все так неожиданно, не знаешь даже, за что браться!
— Зато я знаю. Нам нельзя терять ни часа!
— А если его величество передумает?
— Я уже передумать не способен. Что-то сломалось. Надо бы починить. Но этим займемся в ином месте!
Решимость Арчимбольдо была столь яростна, что Витторио отнес ее на счет глубоко раненного самолюбия. Учитель, без сомнения, понадеялся прежде всего на повадливость публики, пристрастившейся к странностям его живописных решений, и теперь не мог смириться с осечкой, тем паче что его пнули и сверху, и снизу. Витторио соболезновал его разочарованиям, но восхищался тем гордым вызовом, с каким старик встретил злую волю судьбы. Самого молодого человека столь внезапная перемена жизни очень расстраивала, он предчувствовал, что нынешние передряги и треволнения не сулят в будущем ни эстетического, ни нравственного воздаяния. Арчимбольдо возобновил работу над портретом, с которым возился до объяснения с императором, как если бы ничего не произошло. Понаблюдав за учителем, методично и молчаливо трудившимся над полотном, Витторио прошептал:
— Вы возьмете меня с собой в Милан?
— Ну разумеется! Мы ведь неразлучны, сам знаешь.
— Чем мы там займемся?
— Тем же, что делаем здесь.
— Портретами?
— Да. Но такими, какими их вижу я. То, что под этим подразумевают все прочие, мне не интересно.
— Вы никогда не ведали сомнений, мессир?
— Никогда. В том-то и заключена моя сила. Я всегда знаю, куда иду. Разве у тебя когда-либо возникало ощущение, что я сбиваюсь с дороги?
Раздираемый между желанием сказать правду и сочувствием, Витторио промямлил:
— Ну… одним словом… нет, не думаю. Так или иначе, ваши мысли всегда в согласии с тем, что вы говорили раньше…
Арчимбольдо, видимо, счел такой ответ приемлемым.
— Доверься мне, — подбодрил он питомца. — У меня достанет воли и прозорливости на нас двоих.
В день расставания Рудольф проявил исключительную щедрость. Он пожаловал Арчимбольдо полторы тысячи рейнских флоринов и подарил для путешествия одну из самых удобных своих карет, запряженную четверкой лошадей в великолепной сбруе. Витторио следил за укладкой и увязкой баулов и узлов на крыше кареты. Когда экипаж тронулся, император, выйдя на дворцовую лужайку в сопровождении нескольких недавно взятых на службу астрологов и художников, махнул рукой, пожелав своему любимому живописцу доброго пути. Отвечая издали на монаршье мановение, Арчимбольдо вздохнул:
— Он воображает, будто меня можно заменить! Но очень скоро убедится, что от посредственностей доброй работы не дождешься.
— А если бы он попросил вас вернуться в Прагу?
— Я отвечал бы, что в мои лета надобен воздух родимых мест, чтобы питать вдохновение, а ежели ему будет угодно меня повидать, я со всеми почестями приму его в Милане.
Эта ворчливая тирада отнюдь не позабавила Витторио; для него она прозвучала словно признание тяжкого духовного разлада, в какой повергло Арчимбольдо прощание с императором.
7Возвратясь в Милан, Витторио поначалу спрашивал себя, что предвещают эти перемены в его жизни — закат былых надежд или их возрождение. Арчимбольдо первым делом предложил своему любимцу поселиться под одной крышей с ним. Особнячок, расположенный в миланском предместье, принадлежал ему (в отсутствие мессира за жильем надзирала его сестра). Там все подготовили для приема владельца и его молодого воспитанника. Были даже наняты два юных подмастерья для черной работы по хозяйству и на кухне. Арчимбольдо вновь принялся за дело. Но в Италии оказалось затруднительно найти столько поклонников его странного стиля. С другой стороны, сам Арчимбольдо, несмотря на подобные затруднения, а может, и по их причине, все еще не решался приступить в свойственной ему непочтительной и причудливой манере к задуманному портрету Христа. Его исповедник аббат Игнаций Поцци предупредил мастера, что, продолжая упорствовать в своих кощунственных намерениях, он рискует навлечь на свою голову громы и молнии церковного отлучения. Хотя Арчимбольдо не выглядел вполне исправным католиком, на него нагнала страху подобная угроза, в случае исполнения которой его за граничащую с ересью дерзость лишили бы связи с большинством сородичей и права войти в родной храм. Он заметно помрачнел. Заказы случались все реже, расходы не уменьшались, и прожить помогали только деньги, отложенные еще в Праге. К счастью, за несколько месяцев до того пришло письмо от Рудольфа, где венценосец за поистине королевское вознаграждение просил прислать ему новые работы кисти мастера. Именно по этому случаю была написана великолепная «Флора», изображавшая молодую незнакомку с лицом, улыбающимся сквозь тысячи цветов, теснящихся один к другому, словно рой ос, привлеченный крынкой, полною меда. Витторио, занимаясь подготовкой цветочной россыпи и отделкой некоторых лепестков на самом полотне, дивился, что усталый, на вид уже траченный возрастом человек обладает столь острым, живым глазом и безукоризненно верной рукой.
Довольный такой очеловеченной выставкой садового искусства, Арчимбольдо попросил Витторио снять с «Флоры» копию, а подлинник отослать в Прагу. Двумя неделями позже он получил прочувствованные поздравления от его величества, а также обещанную плату, что вновь вселило в старого мастера уверенность в силе своего таланта. Тем временем замысел изобразить Христа в виде «Ответа на вопрос, чему нас учат вещи», где прославлению Божьего Сына должны были послужить самые обыденные кастрюли и горшки с зауряднейшими овощами, пустил в его мозгу столь глубокие корни, что он постоянно возвращался к нему в беседах с Витторио. Однажды он решил, что наилучший способ выбраться из плена неисполнимого для христианина прожекта — преспокойненько написать портрет некоего языческого божества. Выбор мастера пал на Вертумна, чтимого у древних этрусков, а потом и у римлян бога садов и осенних урожаев. Уберегшись от церковных анафем с помощью мифологического алиби, он неистово, будто в опьянении, принялся коверкать человечье лицо, обогатив его всеми символами сбора плодов и виноделия. Чтобы придать своей аллегории больше прочности, он написал ее маслом по деревянному панно. В его весьма субъективном истолковании чело Вертумна осеняли зрелые колосья, щеки божества были полными и бархатистыми, словно персик, нос приобрел форму сочной груши, подбородок украшала бородка из каштановой кожуры, рот поражал алым блеском, взятым у помидора, а глаза были маленькие и черные, как вишни в корзинке. Все эти фрукты и стебли оказались так тесно прижаты друг к другу, что глаз не различал между элементами растительной мозаики даже малого пятнышка человеческой кожи, но все вместе давало представление о здоровенном детине, готовом лопнуть от ликующей гордости — так он себе нравился.