Сильви Жермен - Книга ночей
Виктор-Фландрен стоял и ждал. Незнакомец был уже в нескольких метрах от него; он поднял голову и застыл на месте. Мужчины посмотрели друг на друга. Их взгляды были суровы и пристальны, как у чужих, свыкшихся с одиночеством, людей, которые встретились впервые, но, в то же время, они светились пронзительной горечью близких, знающих один другого до самых сокровенных глубин души. Глаза незнакомца лихорадочно блестели; Виктор-Фландрен уловил в них страх загнанного животного и, вместе с тем, пугающую покорность, какая туманит расширенные, остановившиеся глаза быков под ударами грозы. И еще он заметил, что у этого человека разные зрачки: правый был узок и черен, левый же являл собой большое золотистое пятно, словно однажды ночью расширился и заблестел так сильно, что больше не смог приноровиться к дневному свету.
Виктор-Фландрен, поглощенный этой странностью, даже не обратил внимания на то, что человек вдруг затрясся и застучал зубами. «Это ты?.. — неуверенно вымолвил он наконец и глухо добавил: — мой сын?..» Но какой из сыновей? Этого он сказать не мог. Стоявший перед ним по-прежнему сверлил его взглядом, одновременно и остро-внимательным и невидящим, и клацал зубами, оскаленными в бессмысленной, блажной улыбке.
Золотая Ночь-Волчья Пасть подошел и несмело протянул к нему руку. «Мой сын…» — повторил он, точно в бреду, коснувшись дрожащей ледяной щеки этого сына, которого не мог даже назвать по имени. Внезапно тот с яростным изумлением вскинул голову. «Не твой сын! — крикнул он, — твои сыновья!» Виктор-Фландрен обхватил и крепко сжал в ладонях лицо своего сына. Он хотел знать, он хотел понять. Но этот двоякий, полудневной-полуночной, полуживой-полумертвый, взгляд лишил его дара речи.
Их лица почти соприкасались. Снег под ногами, отражавший небесное сияние, блестел и слепил глаза; ветер бодро гнал куда-то стадо кудрявых облачков, их тени скользили по белым искрящимся полям и пересекали вдали, у горизонта, почти недвижную, стылую Мезу. Но Виктор-Фландрен не видел ничего, кроме лица, которое сжимал в ладонях, лица, заслонившего все вокруг и еще более опустошенного, чем скудный зимний пейзаж. В этих глазах тоже скользили тени. В левом золотом расширенном зрачке мелькнуло темное пятнышко, и Виктор-Фландрен едва сдержал крик. Перед ним было зеркало, только отражавшее образы не снаружи, а изнутри, из самой глубины души. Они, эти образы, вырывались из темницы обезумевшей памяти и, как вспугнутые птицы, метались в поднебесье взгляда. Там было множество лиц; Виктор-Фландрен разглядел среди них лица своих сыновей и других, незнакомых юношей, все искаженные страхом. Едва возникнув, они тотчас исчезали в пламени взрыва, потом являлись опять. Он заметил даже собственное отражение, впервые за двадцать с лишним лет. И вдруг сквозь все эти лица проглянуло еще одно, то, что он считал прочно забытым. Это был лик его отца Теодора-Фостена, с разрубленным саблей ртом, оскаленным в приступе злобного смеха. Безумный, горький, душераздирающий смех… он не хотел, не в силах был вновь услышать его и, резко разжав руки, почти оттолкнув голову сына, собрался повернуться и бежать. Но не успел — внезапная слабость подкосила его, и он камнем рухнул к ногам сына. Ему хотелось крикнуть: «Нет!» и отогнать от себя этот образ, все эти образы, навсегда позабыть сумасшедшее отцовское лицо, но он только и мог, что твердить умоляющим шепотом: «Прости меня… прости меня… прости!..» — сам не понимая, от кого и за что ждет прощения.
«Ну вот, теперь рассказывай! — скомандовала Матильда, когда все уселись в кухне за столом. — Ты который из двоих?» — «Не знаю и знать не хочу», — ответил ей брат; он был твердо уверен, что, назвавшись, отделит живого от мертвого и тем самым оборвет существование обоих. Выжить он мог только ценою этого внутреннего двойства. «А как же мы будем тебя звать?» — настаивала Матильда. Брат безразлично пожал плечами, ему было все равно. «Но другой, — несмело спросила Марго, — другой… он и вправду умер?» Вопрос этот, ожидаемый всеми с тайным страхом, замкнул рты всем присутствующим. «Вот он», — ответил наконец брат, вынимая из мешка длинную жестяную коробку и ставя ее перед собой. Все молча глядели на этот странный предмет. «Кукла, кукла! — в ужасе подумала вдруг Марго. — Мой брат тоже превратился в куклу!» — «Бедный малыш!» — прошамкал совсем одряхлевший Жан-Франсуа-Железный Штырь, притулившийся на другом конце стола; никто его не услышал. Только одна из младших, Виолетта-Онорина, которую он держал на коленях, удивленно глянула на него. Ее сестра, Роза-Элоиза, дремала рядом с ними, на скамье.
Брат открыл коробку, извлек оттуда продолговатый сверток в холстине и, развернув, выложил на середину стола диковинную вещь, а за нею две солдатские бляхи на шнурках, с фамилией Пеньель. «Это чего?» — спросила внезапно проснувшаяся Роза-Элоиза. Никто не ответил; все, как зачарованные, смотрели на окаменевшую руку. И именно в этот миг впервые случилось то, что впоследствии так часто повторялось в жизни Виолетты-Онорины: лиловое пятно на ее левом виске налилось кровью и на щеку стекла тоненькая красная струйка. Девочка потерла висок и спокойно сказала: «Ой, кровь!» Однако ни боли, ни страха она не испытывала. Уже сейчас она смутно догадывалась, что эта кровь — не ее. А в тот день один лишь Жан-Франсуа-Железный Штырь заметил эту странность. Он поднял малышку на руки и вышел из кухни.
Выживший брат был не единственным, кто хотел скрыть имя мертвого. Его упорство нашло поддержку у Ортанс и Жюльетты. Обе они пришли к нему, но ни та, ни другая не узнали человека, которого так неистово любили и ждали. Вернувшийся был ненормально высок, худ и сгорблен; густая борода и распухшие бесформенные ноги делали его и вовсе чужим. Но это не имело никакого значения; каждая из девушек признала и объявила его своим. И он не возражал; он ответил равной дозой любви на любовь каждой из них. Одна звала его Матюреном, другая Огюстеном. И только своим возлюбленным он позволял называть себя по имени, ибо только в их устах имя обретало реальность и плоть, нерасторжимую с его собственным телом, позволяя забыть острую боль утраты.
В объятиях Жюльетты он вновь был Огюстеном и вкушал покой и отдохновение. Прильнув к телу Ортанс, он звался Матюреном и с яростным воплем наслаждения тонул в ослепительной бездне страсти. Но всем другим запрещалось называть его одним из этих имен, и, в конце концов, он получил прозвище — Два-Брата.
Он начал работать в полях Черноземья, но угрюмо избегал людей и даже поселился не в доме, а в нежилой пристройке. Иногда на склоне дня Виктор-Фландрен заходил к нему, и они подолгу молча сидели за столом перед тем, как заговорить. Да и то беседа начиналась с разных пустяков, как будто оба страшились невзначай произнести некое роковое слово, что сделало бы невозможным дальнейшее общение. Они разговаривали о погоде, об урожае, о домашней скотине. Коробка с рукой погибшего и обе солдатские бляхи лежали на полке в изголовье скамьи, служившей постелью. Два-Брата отказался предать земле то последнее, что осталось от умершего, — рука будет схоронена только тогда, когда смерть заберет вторую половину их общего естества, которая пока живет в нем, спасшемся.
Две младшие сестренки тоже иногда наведывались к пристройке и тихонько играли у двери. Два-Брата очень любил их — они напоминали ему кроткую Бланш, чью могилу в Монлеруа он навещал каждую неделю. Особенно трогала его одна из девочек; когда она поднимала на него светлые, почти прозрачные глазки, страдание внезапно оставляло его, и он на мгновение чувствовал себя примиренным и с самим собою и с другим, жившим внутри него. Взгляд Виолетты-Онорины лучился бесконечной нежностью, он был легок, точно дуновение, способное унести любую тяжесть, развеять любую боль, оставив взамен лишь недоуменную, а иногда и сладкую печаль.
«Эта девочка — ангел, она не от мира сего», — твердил старый Жан-Франсуа, питавший к Виолетте-Онорине безграничную любовь.
6Меленький моросящий дождик серой дымкой окутал поля. Ортанс вышла с непокрытой головой, накинув только шаль на плечи, и решительной походкой зашагала по дороге, ведущей к Вдовьему дому; ее губы кривила странная, упрямая усмешка. Войдя во двор, она заметила, как во всех окнах колыхнулись занавески и в нее вперились боязливые взгляды пяти вдов. «Шести вдов!»— неизменно поправляла Ортанс, упорно причислявшая Жюльетту к другим обитательницам дома.
Она впервые переступила порог этого дома с тех пор, как вернувшийся Два-Брата сделал Жюльетту ее соперницей. Постучавшись, она услышала гулкое эхо, словно била в пустую железную бочку; от этого звука ей стало не по себе и захотелось уйти. Но дверь открылась, на пороге стояла Жюльетта, растрепанная, с синими тенями под глазами. С минуту женщины молча разглядывали друг дружку. «Входи», — предложила наконец Жюльетта. «Нет, — резко ответила Ортанс. — Я только пришла сказать, что…» — но она не решилась закончить фразу. Другая ждала, опустив голову. Она поняла. «Он уже шевелится, — запинаясь, вымолвила Ортанс, — сегодня шевельнулся у меня в животе. Теперь я уверена. Вот… я хотела, чтобы ты знала. Это ребенок Матюрена. Матюрена и мой». Жюльетта вскинула голову. «Ох!» — еле слышно выдохнула она, привалившись к косяку. И добавила, так тихо, что Ортанс едва расслышала: «Я тоже… тоже жду ребенка. От Огюстена». Ортанс грубо схватила ее за плечо, но тут же оттолкнула. «Врешь! — завопила она. — Этого не может быть. Огюстен мертв. Мертв, ясно тебе? Он умер, как умирают все мужчины, которые женятся на женщинах из вашего проклятого дома! А вернулся Матюрен, и я ношу ребенка от Матюрена!» Но Жюльетта тихонько покачала головой. «Ошибаешься, — сказала она. — Они оба наполовину умерли там, и ты это прекрасно знаешь. И вернулись они тоже оба, но наполовину. И хочешь-не хочешь, нам придется делиться». — «Никогда!» — отрезала Ортанс и, отвернувшись, побежала прочь под мелким моросящим дождем.