KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Дмитрий Быков - Статьи из журнала «Русская жизнь»

Дмитрий Быков - Статьи из журнала «Русская жизнь»

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Дмитрий Быков, "Статьи из журнала «Русская жизнь»" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

В семидесятые вообще фантазировали много — и не только потому, что в фантастике можно было о чем-то проговориться и что-то недозволенное протолкнуть (хотя представить «Обитаемый остров» Стругацких опубликованным в 1969 году и нынче как-то непросто: неужели настолько НИЧЕГО не поняли? Или настолько ВСЁ ПОНИМАЛИ?). Дело было еще и в том, что описывать действительность как-она-есть стало невыносимо скучно. Она свелась к доставанию, выбиванию, приспособлению, вранью, выпивке — и кухонным мечтаниям, которые лучше было оформлять опять-таки в фантасмагорию. Так родился питерский, ни на что не похожий жанр бытового фантастического рассказа, для которого призрачный город предоставил идеальную сцену: коммуналку. Питерские коммуналки, в отличие от московских, и сегодня недорасселены; люди там попадаются, прямо скажем, неоднозначные. В этих извилистых коридорах вполне могло жить Чудовище из рассказа Катерли. Я вообще думаю, что Катерли из всех питерских новеллистов семидесятых оказалась самой недооцененной, непрочитанной: отчасти из-за перехода на реалистическую «женскую прозу» (по-прежнему очень качественную), отчасти же из-за последующей политической оголтелости в борьбе с обществом «Память» и его преемниками. Первый же ее сборник, «Окно», был превосходен — «Коллекция доктора Эмиля» с гениальным описанием собрания талисманов и загадочное «Зелье» с необъяснимым финалом очень здорово читались в 1978 году. И уж конечно, никогда мне не забыть «Лестницы» Житинского, прочитанной в «Неве»: там была история о том, как молодой человек Владимир Пирошников остался ночевать у случайной подруги, утром стал спускаться по лестнице старого ленинградского дома — а лестница не кончается. Никогда прежде мне не встречался абсурд, так легко и ненапряжно прорастающий из ткани бытового рассказа; при первом чтении я мало что понял и даже обозлился, но полюбил автора навеки. Житинский, впрочем, брал не только сюжетами — неизменно остроумными, с точной метафорой в основании, — но повествовательной манерой, иронической, изящной, ненавязчивой, стилизованной под классику, подмигивающей, парольной. У него был круг фанатов, заметно расширившийся после «Потерянного дома» — лучшего русского романа восьмидесятых, который посреди перестроечной вакханалии все, кому надо, прочли и запомнили.

Александр Мелихов выглядел традиционным реалистом (его интеллектуальные романы еще не были написаны, он публиковал рассказы и повести, лучшая называлась «Весы для добра»), но на фоне московских бытописателей выглядел куда бескомпромиссней, злей, даже и циничней. Его вечно униженный герой, прямой потомок Поприщина, мнил себя сверхчеловеком — и не без оснований: затурканный бытом, связями, тупым начальством, в душе он двигал мирами. Это было очень по-петербургски и сразу вошло в моду. Если кто и предсказал новый петербургский период русской истории — и исследовал его подпольную психологию, — так это Мелихов, вечно настаивающий на необходимости коллективного фантома, чарующей общественной грезы. Питерцам он такую грезу сочинил — образ «горбатого атланта», униженного титана, дал название его самой известной трилогии и широко растиражировался в критике.

Валерий Попов представлял совершенно особый случай — он и теперь не поддается никаким классификациям; сам он возводил свой генезис к обэриутам и одновременно к Бунину. Попов и в самом деле обладает уникальным пластическим даром. Мало кто из современников может с ним сравниться по части точности — эти уколы поповских метафор Вайль и Генис назвали «квантами истины». Попов всегда писал пунктирно — словно от рождения близорук: панорама размывается, на этом размытом фоне отчетливы лишь крошечные точные детальки, ощущения, реплики. С людьми его герою всегда было неуютно (разве что с ближайшими друзьями, стабильно называвшимися Лехой и Дзыней): даже жена и дочурка — не столько любимейшие существа, сколько изощренные мучители. Зато среди больших пустых и запущенных пространств, которых в Ленинграде удивительно много, поповская душа как в раю: огромные заросшие сады, пыльные летние каналы, взрываемые моторкой, длинные песчаные пляжи пригородов, привокзальные помещения непонятного назначения — то ли склады, то ли секретные наблюдательные будки… Лучшей детской повестью семидесятых была поповская «Темная комната» — в которой мальчик искал потайную комнату в огромном окраинном ленинградском доме (и находил, и что же там было внутри!!!). Ощущение тайны, прораставшей из питерского быта, сопровождало Попова даже тогда, когда он честно притворялся реалистом: гротеск неожиданно взрывал его прозу, когда читатель почти уже верил, что неисправимый хулиган перевоспитался. Пришли какие-то плотники, унесли дверь, и в квартиру поперлись кто ни попадя, вплоть до каравана верблюдов. Дверь унесли действительно, а караван был придуман в порядке компенсации: вот так и вся питерская фантастика выдумывала себе компенсации за экс-столичность, бедность, одиночество — и тем спасалась. Тогда же Попов выдумал свою концепцию счастья от нуля, от минуса, — от того, что могло быть хуже; выдумал «принцип локализации несчастья» — ведь когда что-то не так, мы всё начинаем видеть в ужасном свете, а надо это несчастье локализовать и срочно увидеть антитезу ему, выудив ее — с помощью все того же пластического дара — из любого сора за окнами. Сходно работал кинематограф Ильи Авербаха, где среди безвыходно тоскливого сюжета возникал вдруг воздушный пузырь счастья — яблоки в осеннем саду, оловянные солдатики за дождливым окном.

Майю Данини сегодня вообще мало кто помнит, а ведь ее «День рождения» и «Ладожский лед» — в числе лучших советских повестей о детстве. Такой благодарной зоркости к счастливым подробностям я не помню в русской литературе со времен «Детства Никиты». И все это тоже был Петербург, старый, дворянский — в Москве все было срыто до основания, обновлено, а он хранил свои старые письма, засохшие букеты, обрывки обоев. В Питере можно было еще почувствовать те времена — стоило взглянуть с какой-нибудь темной лестницы в мутное, узорное окно эпохи модерна, где-нибудь в пять часов вечера, зимой, когда небо уже лиловое, и время исчезало. «Петербургские сумерки снежные», блоковская строчка, обещающая все на свете, — были тут как тут, и у Данини особенно ясно чувствовалось это обещание. Я читал эти книжки в армии, когда служил в Питере, и вещество счастья, растворенное в них, здорово способствовало самосохранению.

Вообще я думаю, что это было счастливое время: все уже трещало, но эйфория не успела смениться чернухой. Питерские авторы были настроены скептически, но не могли скрыть радости по случаю отмены множества бессмысленных запретов. Я служил неподалеку от города, у меня случались увольнения, писать диплом по ленинградской прозе я хотел давно, и теперь все мои герои были под рукой. В результате я написал в ночных нарядах по КПП страниц пятьсот — половина о прозе, половина о поэзии, поскольку здесь же, в Питере, жили два любимых поэта, Кушнер и Слепакова. К Слепаковой я тогда пошел в ученики, и на десять лет — до самой ее смерти в 1998 году — она стала для меня ближайшим человеком после семьи; недавно мы с ее мужем Львом Мочаловым выпустили пятитомник ее сочинений. В Питере были гостеприимны, несмотря на начинавшиеся продуктовые сложности, и подкармливали морячка. Поповская речь, как и проза, складывается из расплывчатого «ммм» и коротких, абсолютно точных ремарок: «То, что сейчас происходит, напоминает мне, ммм, не ренессанс, а реанимацию… У кого-то была фраза, что Петр окончательно закрепостил подданных, вменив им в обязанность быть свободными». Он это сказал в 1988 году, мало кто тогда с ним соглашался.

Вероятно, я был тогда очень неловок и навязчив (и остался до сих пор): мне повезло служить и жить в непосредственной близости от людей, которых я читал в детстве, на сочинениях которых вырос, и вдобавок все мы вместе переживали такой переломный момент, плюс любовь в Питере — к чудесной местной девушке, на которой Слепакова искренне хотела меня женить, чтобы окончательно привязать к городу («Ну какой вы москвич? Перебирайтесь!»). Любовь и голод, и все эти прелестные люди кругом, — все вместе было превосходно, невзирая на армейский идиотизм, явственно трещавший по швам. Отчетливо помню, как в одно из последних увольнений, в конце апреля 1989 года, на ярко-оранжевом ветреном закате, стою напротив Казанского собора, собираясь ехать к Житинскому, смотрю на все это — и думаю: Господи, неужели я отсюда уеду? Нет, этого быть не может, это бред. Странно, что человек так думал о дембеле, — но вот думал. Остаток сержантского галуна от дембельской формы был отдан Слепаковой на ошейник коту Мике. Кот этот умел показывать трюк: «Куда Мика прячется от окружающей действительности?» — спрашивала Слепакова, держа его на руках, и он нырял под мышку.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*