Катерина Шпиллер - Дочки-матери: наука ненависти
Голос милой подруги стих. Я осталась одна на чудесной лужайке. Там было тихо, только из леса раздавались трели птиц. Ветерок нежно гладил мне щёки… Здесь было хорошо и можно было ждать. Легко и приятно. Но для чего? Вопросы моих друзей заставили меня задуматься. Воспользоваться гостеприимством и очарованием этого места, чтобы дождаться моего главного мучителя — собственную мать, чтобы — что? Снова сказать, как я её ненавижу за мою поломанную жизнь? Жалко похабить всякой гадостной речью такое дивное место! А больше ничего несделанного и несказанного у меня вроде бы и нет. Пойду-ка дальше, решила я во сне и тут же будто яростный порыв ветра подхватил и закружил меня так, что я не удержалась на ногах, потеряла равновесие и кубарем покатилась будто бы вниз…
На самом деле я просто проснулась. И вот какая чёткая и ясная мысль была в голове после этого сна: нельзя залипать в грязи так надолго и копаться в ней столь мучительно. Нужно найти способ отмыться и освободиться от этого раз и навсегда. И сделать шаг вперёд, потом ещё шаг, уйти как можно дальше, забыть и наплевать. И я постараюсь сделать это. Хотя пока не знаю, как.
Такой вот сон приснился мне на самом деле. Его яркие краски напомнили мне очень ранее детство. Мне было, наверное, лет пять, не больше. Я, ма, как-то увидела во сне очень страшное: ты превращалась в свирепую ведьму. В самую настоящую Бабу-Ягу. Я боялась её и плакала во сне, думая, что мне конец, эта ведьма сейчас сделает со мной что-то ужасное! И я знала, что не могу ни бежать, ни спрятаться, потому что это — моя мама, обожаемая мной, любимая и единственная мама. Как же можно бежать от мамы? Как можно пытаться скрыться от неё, как можно прятаться и пытаться избежать участи, которую она тебе готовит? Она же — мама, а это значит, что из её рук я должна, обязана принимать всё, даже самое страшное, даже смерть. И только так, никак не иначе… Проснувшись, я опять заплакала, потому что мне было жутко стыдно: как я посмела видеть мою любимую мамочку в таком виде, в таком качестве? Я на самом деле обожала тебя, ма, обожествляла, преклонялась перед тобой. И теперь мне действительно интересно, что же такое случилось в том совсем раннем детстве? Почему маленькому ребёнку приснился такой кошмар? Естественно, я ничего не помню… Но очевидно же, что-то было. Ты, случайно, не помнишь, что? Впрочем, даже если помнишь, ты мне всё равно не расскажешь.
За сим откланиваюсь».Ох, ты боже мой, тоже мне сны Веры Павловны! Смеху подобно. Ну, а помнит ли она, Антония ту старину? Кое-что помнит, да… Стыдное. О чём не узнает никогда и никто, даже Масик.
Таська была совсем крохотная, в манежике торчала. Дело было ещё в Волгограде, до их переезда в Москву. Однажды утром Антонии стало очень даже лихо. Её вдруг скрутило ужасом и тоской. Масик уехал в командировку, Гошенька был в школе, а она торчала дома с Таськой. И вдруг на неё нашло: жизнь катится под откос, она, звезда, первая красавица и умница в любом коллективе, в совсем недавнем прошлом редактор молодёжного отдела областной газеты, сиднем сидит с ребёнком дома потому, что сейчас в этом городе для неё достойной работы не нашлось. Чёртов муж в полном порядке и вовсю строит карьеру, нацеливаясь на Москву. Оказался вполне способным журналистом. Вроде бы надо радоваться, но досада разъедает душу и теребит сердце, не давая ему стучать ровно и спокойно. Антония скрипнула зубами, и в эту минуту Таська, сидя в манежике, издала какой-то резкий и громкий звук и изо всех сил швырнула игрушку, которая улетела аж к окну и шлёпнулась прямо на кактус, стоявший на подоконнике. И это так разозлило Антонию в этот момент, так было не вовремя, что вся досада и весь гнев вдруг обратились на маленькое, глупое, записанное и слюнявое существо в манежике.
— Да что же это такое! — заорала будущая известная писательница. — Ты совсем не можешь спокойно сидеть? — она вскочила и метнулась к манежику, с ненавистью глядя на дочь, которая испуганно замерла и впилась глазами в мать. — Что ж ты за зараза такая, какого чёрта тебе надо?! Мало того, что сжираешь мою жизнь без остатка, так ты ещё тихо и спокойно сидеть не можешь, дрянь! Да кому ты такая нужна, зачем ты здесь, для чего, чтобы мою жизнь заедать?! — Антония уже орала со слезами, которые бурно лились из её глаз, голос срывался на фальцет и визг, очень хотелось врезать по этой толстощёкой розовой детской физиономии. Вот разъелась девка-то, а! Ни голода не знает (то ли дело Антония, едва не погибшая в годы украинского голодомора в младенчестве), ни крыс в чистом доме (то ли дело Гошенька, сон которого Антонии приходилось охранять от хищных крыс — тогда они с первым мужем недолго, но всё-таки пожили в жуткой коммунальной квартире), в общем, весь из себя благополучный жирный младенец — фу, смотреть тошно!
Глазищи маленькой Таськи стали дико испуганными, в них появился даже первобытный ужас. Она вдруг схватилась ручонками за голову, будто защищая себя от удара, и разрыдалась так безнадёжно, так горько и страшно, будто бы приготовилась умирать. Даже не очень громко, скорее обречённо. Антонии стало стыдно и противно и, чтобы прекратить эту кошмарную сцену, она бросилась на кухню заниматься делом — варить Таське кашу. Ещё минут десять из комнаты слышались отчаянные подвывания, потом всё стихло. Когда мать вернулась в комнату, дочь, свернувшись запятой в позу эмбриончика, крепко спала, иногда всем тельцем вздрагивая во сне. «Успокоилась, — удовлетворённо подумала Антония. — Чего ж ещё ждать? Всё, как с гуся вода! Какие у неё могут быть горести и проблемы?»
Не эта ли сцена превратила Антонию в ведьму во сне пятилетней дочери? Впрочем, потом были разные сценки помельче, не такие травмоопасные, но тоже драматичные. А о той, первой истории никто не знает и никогда не узнает. Уж это будьте уверены! Всякая женщина имеет право на слабость. Безусловно! Никакой вины Антония за собой не чувствует. Тоже мне — детские сопли и истерики. Всё это пустое и проходит. Всегда проходит, раз я так считаю.
Вернемся к нашим котам
Надо было продолжать вычитывать собственную рукопись, а всякие тяжёлые мысли поселили и в душе, и в уме разлад — какая уж там работа. Но — соберись, Антония, соберись, возьми себя в собственные железные руки, ты же можешь! Итак, читаем…
Ма и Па, хозяева говорящих кошачьих, кои представлены в книге. Их Мурз встречается в потустороннем мире с душами всех их прежних котов и кошек, и кошачьими пастями глаголет истина и творится высшая справедливость по отношению к Таисии, дочери Антонии, и всему тому, что та за свою жизнь понаделала. А Ма и Па — это чудесная возможность сказать о себе и Масике много хороших слов. Раз уж от детей никогда не дождаться, так хоть самой под конец жизни написать о себе так, как хотелось бы, чтобы о тебе говорили родные.
Устами Мурзика Антония говорила о самой себе с нежностью. Не перебрала ли? «Тонкие беззащитные щиколотки». Хорошо? По-моему, очень трогательно. Всего в трёх словах о Ма — цельный образ хрупкой, слабой, доброй женщины. Но вот дальше:
«Ма не такая, она не просто струна, она клубок струн, задень одну — и уже — какофония страданий или счастья. Подумаешь, у соседа сломали что-то в машине — у нас вообще нет машины, и Муська рассказывала, что никогда и не было. Зачем Ма трещит пальцами и охает: «Бедняги, надо же такое горе!»? Какое горе? — хочется мне крикнуть. — Какое?»
Не пережала ли? Не просматривается ли в таком описании образ дурной истерички, а не всеохватно доброй и любящей весь мир женщины? Есть сомнения. Ладно, Масик почитает, скажет, не пересолила ли она.
А вот, вроде бы, удачный, красивый диалог котов о Ма:
«— Она всегда хотела океана любви. От мужа, детей, меня, даже от цветов. Это, скажу тебе, напрягало.
— Но ведь она и сама была океаном.
— Это тоже напрягало. Нельзя ничего делать слишком. Надо быть в мере.
— В чем, в чем? — не понял я.
— В мере. В смысле знать меру. Она была чересчур.»
И опять — не чересчур ли этот «чересчур»? А ведь как прекрасно сказано о ней, об Антонии — «она была океаном»! И снова обида с досадой потревожили сердце: ну, почему все эти высокие слова о себе она должна писать сама, а не её дети, к примеру, в своих книгах, посвящённых матери, которых они не пишут, или в мемуарах, которые и не собираются писать. Почему ей самой приходится смотреть на себя как бы со стороны и с нежностью? Почему ни одна сволочь?..
Впрочем, откуда ей знать, что придёт в головы детей, когда её не станет? Но… Гошка (прости, сынок, прости, любимый!) писать вряд ли будет — он никогда не блистал литературными способностями, а уж после десятилетий пьянства о чём можно говорить? Таська же… А ей нечего сказать. Она ведь теперь, по её признанию, свою мать ненавидит, но в этом никогда никому не признается — ни устно, ни письменно, не решится, в этом Антония не сомневается. Писательница привыкла всякую работу делать качественно, на совесть. И работа с дочкиным сознанием по внушению ей с коляски, что мать в их доме и окрестностях — королева вне критики, цезариня вне любых подозрений, и так должно значиться в умах людей во веки веков, аминь! — эта работа велась долгие годы, весьма тщательно и планомерно. Да, кое-что в этом качественном построении за последнее время покосилось, и даже наблюдаются зияющие провалы в некогда безупречной конструкции. Но главное — основа, фундамент — цело, нетронуто, непоколебимо. Поэтому почта из Израиля — это тот максимум, который дочка себе позволяет для того, чтобы выговориться, сбросить пар и вякнуть рвущиеся наружу слова. Она даже с мужем наверняка до конца не выговаривается — не смеет себе позволить.