Жозе Сарамаго - Год смерти Рикардо Рейса
Сегодня приезжает доктор Сампайо с дочерью, ликующе, словно впередсмотрящий, который первым крикнул «Земля!» и чает заслуженной награды, сообщает Сальвадор, и можно подумать, что он из-за своей стойки пронизал взором предвечерние сумерки и заметил поезд из Коимбры, впрочем, в данном случае все наоборот, ибо корабль — он же отель «Браганса» — стоит на мертвом якоре, обрастая ракушками и водорослями, а земля приближается, дымя паровозной трубой, и, поравнявшись с Камполиде, нырнет в черный тоннель, нырнет и вынырнет, вся окутанная паром, но еще есть время позвать Лидию и сказать ей: Поди-ка проверь, все ли в порядке в номерах, приготовленных для сеньора Сампайо и барышни Марсенды, и усердная Лидия, помня, что это номера двести четвертый и двести пятый, послушно направилась на второй этаж, словно бы не замечая стоявшего рядом доктора Рикардо Рейса, который спросил: Надолго приехали? Обычно они проводят у нас трое суток, завтра пойдут в театр, я им уже заказал билеты. Вот как, и в какой же именно? Королевы Марии. А-а, и это междометие не означает ни удовлетворения или удивления, не означает вообще ничего, кроме нашего желания прервать диалог, который мы не можем или не хотим продолжать, а провинциалы — впрочем, виноват, Коимбру никак нельзя счесть провинцией — приезжая в Лиссабон, отправляются в Парк Майер, в «Аполлон», в «Авениду», а те, у кого более взыскательный вкус, непременно посещают Театр Доны Марии, иначе называемый Национальным. Рикардо Рейс проследовал в гостиную, перелистал газету, нашел театральную программу, убедился, что в Национальном идет пьеса Альфредо Кортеса «Утихни, море!», и, решив, что и сам тоже пойдет в театр, ибо истый португалец обязан способствовать процветанию отечественного искусства, уже собрался было попросить Сальвадора заказать по телефону билет, да постеснявшись, решил — завтра сам купит.
До ужина еще два часа, гости из Коимбры прибудут именно в этот промежуток времени, если, конечно, поезд не опоздает: Ну, а мне-то до этого какое дело? — спрашивает себя Рикардо Рейс, поднимаясь по лестнице в свой номер, и сам же отвечает в том смысле, что всегда приятно познакомиться с людьми из других городов, да и люди, кажется, культурные, не говоря уж о том, что это — любопытный клинический случай, какое странное имя — Марсенда, никогда такого не слышал, похоже на шепот, на отзвук, на виолончельный аккорд, хотя всякая там «осень в надрывах скрипок тоскливых» [19] и прочие декадентские штучки больной, клонящейся к закату поэзии, раздражают его, подумать только — какой рой ассоциаций вызывает имя «Марсенда», и, проходя мимо открытой двери двести четвертого номера, видит там Лидию, она вытирает пыль, они бегло переглядываются, она улыбается, а он — нет, и через минуту, когда он уже будет у себя в номере, раздастся легкий стук, воровато оглянувшись, войдет Лидия, спросит: Вы сердитесь? — а он отвечает сквозь зубы, сухо и неприязненно, потому что не знает, как себя вести с ней при свете дня, она — горничная, и ее можно хлопнуть по заду, но он никогда не решится на такое, может быть, раньше это и было возможно, но не теперь, после того, как они уже стали близки и спали в одной постели, и это как-то возвеличило — кого? ее? меня? нас обоих: Если смогу, приду сегодня, сказала Лидия, а он не ответил, неуместным показалось ему это обещание, тем более, что совсем рядом будет девушка с парализованной рукой, в невинности своей не ведающая о ночных тайнах, творящихся в соседнем номере, но и не смог сказать: Не надо, не приходи, он, естественно, уже говорит ей «ты». Лидия вышла, а Рейс растянулся на диване, захотелось отдохнуть, давали себя знать три ночи любви после длительного воздержания, да и возраст сказывается, не удивительно, что глаза сами закрываются, и, чуть сдвинув брови, спрашивает Рикардо Рейс самого себя, не находя ответа, надо ли дать Лидии денег, купить ей пару чулок, что ли, колечко, или что там полагается дарить прислуге, и в данном случае решение, взвесив все резоны «за» и «против», принять необходимо, это ведь не то, как он раздумывал, поцеловать ее в губы или нет, за него все было решено обстоятельствами, силой, с позволения сказать, вещей, так называемым пламенем чувств, взметнувшимся столь высоко, что он и сам не знал, как же это так получилось, что он целовал ее, как прекраснейшую женщину мира, но, может быть, и нынешний вопрос, когда сегодня ночью они окажутся в постели, решен будет столь же просто: Мне хочется что-нибудь оставить тебе на память, а она воспримет это как должное, ее, вполне вероятно, удивляет, что этого не произошло до сих пор. Голоса, шаги в коридоре, Премного благодарен, сеньор нотариус, говорит Пимента, одна за другой закрылись двери двух номеров, приехали постояльцы. Рикардо Рейс продолжает лежать на диване, он уже почти засыпал, но теперь таращит глаза в потолок, пытливым взглядом, как кончиком пальца, обводя трещины на штукатурке и представляя себе, что у него над головой раскрыта ладонь Господа Бога, и он гадает ему по руке — вот линия жизни, вот линия сердца: первая вьется и длится, прерывается и возникает вновь, делаясь все тоньше и незаметней, а вторая как бы замурована в стене, и правая рука Рикардо Рейса, расслабленно свесившаяся с дивана, поднимается, раскрывается, показывая и линии собственной ладони, а два пятна на потолке похожи на чьи-то глаза, и откуда нам знать, кто читает в нас, когда, отстранясь от себя самих, читаем мы чью-то судьбу. Давно уже настал вечер, пришло время ужина, но Рикардо Рейс не хочет снова оказаться в ресторане первым: А если я пропущу ту минуту, когда нотариус с дочерью выйдут из своих номеров, я ведь могу незаметно для себя задремать, я проснулся, сам не заметив, как уснул, мне казалось, что лишь на миг опустил ресницы, а проспал целую вечность. Он в тревоге приподнимается с дивана, смотрит на часы, уже половина девятого, и тут мужской голос в коридоре произносит: Марсенда, я жду тебя, и слышно, как открывается дверь, доносятся еще какие-то звуки, и вот удаляющиеся шаги, отзвучав, сменились тишиной. Рикардо Рейс спешит в ванную умыться и причесаться, седина на висках показалась ему сегодня особенно обильной и густой, наверно, мне уже пора пустить в ход какие-нибудь средства для постепенного восстановления естественного цвета волос, ну, скажем, патентованную «Нимфу Мондего», чудо-снадобье, триумф современной алхимии, которое возвращает волосам их первоначальный цвет, или, если поставить перед ним такую задачу, способно и на большее, делая их иссиня-черными, как вороново крыло, но утомительна сама мысль о том, что придется ежедневно рассматривать себя в зеркале, следить, не пробилась ли седина, не пора ли вновь прибегнуть к краске, а ведь ее надо в чем-то разводить и как-то накладывать, свейте венок из роз и лоз виноградных, тем, пожалуй, и ограничимся. Он переоделся, подумав — не забыть бы сказать Лидии, чтобы выгладила пиджак и брюки, и вышел, одолеваемый неприятным, неуместным ощущением того, что это распоряжение не прозвучит в его устах так нейтрально, как должно, когда исходит от естественно повелевающего к тому, кто столь же естественно повинуется, если, конечно, приказывать и подчиняться — это естественно, или, выражаясь яснее, что Лидия в этом вот, в нынешнем своем качестве раскалит утюг, разложит брюки на доске, сделает острую складку-стрелку, запустит левую руку в рукав пиджака до самого плеча и, чтобы придать ему форму, сожмет там кулак, и вполне очевидно, что при этом не сможет отделаться от воспоминаний о теле, которое эта одежда покрывала: Ах, если бы и мне быть там сегодня вечером — и в одиночестве гладильной будет нервно постукивать утюгом, в этом костюме доктор Рейс пойдет в театр, вот бы и мне, вот дурища-то, кем ты себя возомнила, и сотрет со щек две слезинки, но это завтрашние слезы, а пока Рикардо Рейс спускается по лестнице в ресторан, и он еще не успел попросить Лидию выгладить костюм, и Лидия еще не знает, что будет плакать.
Ресторан почти полон. Рикардо Рейс останавливается в дверях, и мэтр, устремившись навстречу, ведет его к столику: Прошу вас, сеньор дοктор, за ваш столик, он уже знает, где тот предпочитает сидеть, трудно даже себе представить, на что похожа была бы наша жизнь без этого и всех прочих ритуалов — миром господу помолимся, к торжественному маршу, пополуротно! — и Рикардо Рейс садится, разворачивает и кладет на колени салфетку, и, как человек благовоспитанный, если оглядывает тех, кто сидит вокруг, то делает это незаметно, а если видит знакомых, то здоровается, а знаком он с этой вот супружеской четой и с этим господином, здесь-то он с ними и познакомился, знает он также и нотариуса Сампайо с дочерью Марсендой, да они его не узнают, отец смотрит на него отсутствующим взглядом, словно роясь в памяти, но не наклоняется к дочери, не говорит ей: Поклонись доктору Рикардо Рейсу, вон тому, кто только что вошел, нет, это она минуту назад поглядела на него поверх рукава официанта, и по бледному лицу словно пробежал легчайший ветерок и выступил слабенький румянец — всего лишь знак того, что она его узнала: Узнала наконец, подумал Рикардо Рейс и громче, чем нужно, осведомился, чем нынче угостит его Рамон. Может быть, именно поэтому вскинул на него глаза нотариус Сампайо, нет-нет, за две секунды до этого Марсенда шепнула отцу: Видишь, тот господин сидел здесь же, когда мы в последний раз приезжали, и само собой разумеется, что нотариус Сампайо, вставая из-за стола, чуть заметно наклонит голову, а Марсенда тоже поклонится, но еще более сдержанно, правила хорошего тона строги и не терпят нарушений, в ответ Рикардо Рейсу придется слегка привстать, и надо обладать шестым чувством, чтобы соразмерить эти почти неуловимые тонкости, ибо приветствие и ответ на него должны находиться в полном равновесии, но все прошло настолько безупречно, что мы можем дать благоприятный прогноз развития этих только что завязавшихся отношений, отец с дочерью уже ушли и, должно быть, направляются в гостиную, но нет — поднимаются к себе, а чуть позже нотариус выйдет из отеля: вероятно, совершит прогулку, хотя погода и не располагает к этому, Марсенда рано ложится, вагонная тряска очень утомляет ее. Когда Рикардо Рейс войдет в гостиную, там будет лишь несколько мрачных фигур — кто листает газеты, кто просто зевает, а радио тихонько журчит португальскими песенками из последнего ревю, такими пронзительно-визгливыми, что не спасает и приглушенный звук. То ли от тусклого света, то ли от хмурых лиц зеркало напоминает аквариум, и Рикардо Рейсу, пересекающему гостиную из конца в конец — главное не поворачиваться спиной и бежать, чуть выйдя за дверь — кажется, что он движется в этой зеленоватой глубине, словно по дну океана, между обломками кораблей и телами утопленников, о, как бы выплыть, выбраться наружу, на поверхность, на воздух. Он меланхолично поднимается в свой холодный номер: отчего же эти маленькие препятствия так его огорчают? что ему до этих людей из Коимбры, раз в месяц приезжающих в Лиссабон; этот врач не ищет себе пациентов, этому поэту не нужны музы-вдохновительницы, этот мужчина не ищет себе невесту и в Португалию он вернулся не за тем, чтобы жениться, да опять же и разница в возрасте, в данном случае — -весьма значительная. Мысли эти принадлежат не Рикардо Рейсу и даже не одному из тех бесчисленных, кто обитает в нем: мысли существуют сами по себе, разворачиваясь виток за витком, а он лишь с легким недоумением следит, как разматывается эта нить, ведущая его по неведомым стезям и коридорам туда, где стоит девушка в подвенечном платье, которая не может держать букет, потому что когда пройдут они вокруг аналоя и по ковровой дорожке под звуки свадебного марша направятся к выходу, правая ее рука будет занята его рукой. Как видим, Рикардо Рейс уже взял бразды мышления, сам правит своими мыслями, пользуясь ими, чтобы вышутить себя самого: и свадебный марш, и ковровая дорожка — суть игра воображения, а раз игра, то, значит, предназначена она для развлечения, не так ли? — а теперь, чтобы столь лирическая история завершилась счастливым концом, он, свершив подвиг клинициста, вложит букет Марсенде в левую руку, и та удержит его без всякой посторонней помощи, и вот теперь пусть исчезнут алтарь и священник, смолкнет музыка, сгинут в дыму и пыли гости заодно с новобрачным: врач вылечил больную, все прочее должно быть творением поэта. В оду, написанную алкеевой строфой, не уместятся все те романтические эпизоды, которые мы намеревались продемонстрировать, если, впрочем, нужда в этом еще не отпала, ибо не столь уж редки случаи, когда написанное опровергается тем, что было прожито, испытано на самом деле и что могло бы послужить для него источником. А потому не спрашивайте поэта, что чувствовал он, о чем думал, не вынуждайте его изъяснять словами, из чего он делает стихи. Случись такое — и всякое вдохновение как рукой снимет.