Рой Якобсен - Чудо-ребенок
— Ну и дыра, — сказала она, садясь.
— Вообще-то тут не разрешается ничем торговать, — сказал Борис.
— А мы за это должны продукты прятать. Хорошенькое дельце! — сказала мамка, открывая пакет, в котором оказалось два кило копченых сосисок, пучок морковки, две буханки хлеба и полкило маргарина, который уже сильно размяк на солнце. Поскольку мы с Линдой оба страшно любим сырокопченые колбаски, мамка поступилась своими принципами и дала нам по одной, сняв сначала длинными ногтями шкурку с одной из них.
— Борис, а ты уже завтракал?
— Неа, — сказал Борис. — У нас дядя не завтракает.
— Так на, возьми. Хочешь?
Борис тоже взял колбаску и съел ее прямо со шкуркой, как и я: о, этот звук лопающейся на зубах хрустящей шкурки и этот вкус подкопченной прохлады, наполняющий рот, вкус такой одновременно плотный и нежный, что вряд ли вкус жареного мяса может его превзойти. Мамка тоже взяла одну колбаску и съела ее без шкурки, как Линда. А когда мы доели свои колбаски, то получили еще по одной. Мы вволю посмеялись над тем, что вот сидим мы тут, обжираемся незаконными колбасками и чихать нам на Стортинг и на правительство. Потом мы сидели, откинувшись назад и опираясь на локти, болтали ногами, и запахи водорослей, леса, цветочной пыльцы и «Нивеи» щекотали нам ноздри; беззвучно жужжали насекомые, и мы ничего не говорили, что для нас совершенно необычно, нормально-то мы болтаем без умолку, пришло мне вдруг в голову в этой тишине, и тут мамка пробормотала, не открывая глаз, «так бы и сидела тут до самой смерти», и мы улыбнулись, «потому что скоро придет катер», продолжала она, «ведь уже суббота».
— Суббота? — встрепенулся я.
— Да, — сказала она со странным вздохом, означавшим, как я знал, смену ритма; мамка поджала под себя ноги и повернулась к нам лицом, чтобы поделиться с нами, и с Борисом тоже, тайной, и сказала, разглядывая свои ногти, которыми она процарапывала тоненькие бороздки, такие письмена, в мягкой посеревшей деревяшке:
— Я хочу с вами поговорить кое о чем. Короче говоря, дело такое: с этим катером приплывут Марлене с Яном, вы ведь помните Яна, мы с ним во вторник виделись?
Мы кивнули. Мамка собиралась уехать на том же катере в город и остаться там на несколько дней, у нее там были дела; это у нас такое стандартное выражение, означающее занятия скучные, тайные, стыдные или необходимые, или все это сразу. Нижняя губа у Линды отвисла и задрожала, но мамка прижала палец к Линдиному рту, улыбнулась ей широко и сказала, что «ты же хочешь побыть с Марлене?», и я тогда понял, что это, собственно, не только неизбежно, но и что этого нужно было ожидать, что это продолжение истории, которая началась еще у Ратушной набережной, или в ресторанчике с видом на порт, а может, и того раньше, и мамка, разумеется, обо всем уже договорилась с единственным человеком, на которого она могла нас оставить, с Марлене.
И еще мне пришло в голову, что если бы не Борис, не остров и еще то другое, что, оставаясь для меня непостижимым, росло и зрело во мне, я бы, наверное, и сам разревелся.
Теперь же я не спросил даже, что у нее за дела такие, ни словечка против не сказал, и она с интересом покосилась на меня. Я вглядывался в северную часть пролива, где и правда теперь показался катерок, похожий на отправленное в плавание пирожное «буше»: он прибыл в пункт назначения прямо как в кино, где все появляется в нужное время в нужном месте, как заказывали, и остается только смотреть с открытым ртом — и принимать все как данность. Теперь стали слышны и гул мотора, уханье и дребезжание железа, гулкое эхо холмов и лесов позади нас, разбавленные плеском волн, жужжанием букашек и молчанием, которое в кои-то веки воцарилось в нашей семье, семье, которая в данном случае, к счастью, увеличилась на одного человека — Бориса. Он поднялся, подбежал босиком к краю причала и умело принял швартов, брошенный ему боцманом. И Ханс, который тоже сюда заявился, не оставил без внимания ловкость Бориса, кивнув ему с одобрением; потом вездесущий Борис помог Хансу перекинуть громыхающие сходни, стал в стойку «смирно», как эдакий полуголый портье, и указывал путь в рай потоку вновь прибывших и пока не разоблачившихся еще отпускников, новичкам вперемежку с ветеранами, разницу мы теперь уже могли определить по их поведению: первые пребывали в растерянности, ровно как и мы сами всего четыре дня назад, а бывалые знали, что главное здесь — захватить плацдарм, и резвым галопом спешили на штурм территорий. Ян тоже оказался из ветеранов. Он сошел на берег с таким количеством пожитков, что ему мог позавидовать переселенец в Америку; перекинулся с Хансом парой фраз, понятных только посвященным, а потом подошел к нам вместе с Марлене, которая сегодня была накрашена не так сильно, опять поднял Линду на руки, обнял ее и вовремя вспомнил обо мне. Борис же повторил свой вчерашний коронный номер, сказав «меня зовут Борис», и я решил, что, пожалуй, это все-таки не такая уж блестящая находка.
Если честно, пока мамка ходила в палатку за сумкой, я просто отошел и стоял в сторонке. Меня восхитил громадный мешок с припасами, который привез Ян, а еще он притаранил здоровенный, снаружи пластмассовый, кремово-белый ящик, который, как оказалось, может сохранять продукты холодными; внутри ящика был сухой лед, который Ян раздобыл у производителей мороженого «Диплом-Ис», рассказал он, и показал нам глыбу льда, от которого шел пар. Ян утверждал, что растает эта глыба нескоро, если, конечно, не вытаскивать ее из ящика, а к тому времени он сможет заказать новую глыбу, ее передадут ему с катером, потому что у него знакомые на «Диплом-Ис».
— Это, вообще-то, настоящий морозильный ящик, — сказал он, по-хозяйски похлопав выпуклую крышку узкой загорелой ладонью. — Такие вот дела.
Ящик пришлось катить к палатке на тачке, одолженной нами у Ханса, который начал называть мамку «мадам» и, когда она прошла мимо нас, сказал, что надеется вскоре снова увидеть «мадам», озабоченную сейчас лишь тем, чтобы наобниматься на прощанье с Линдой. А тут еще я рядом торчал и уже готов был закатить истерику. Она это заметила.
— Финн, ты ведь знаешь, что я тебя люблю, — сказала она, — независимо от того, захочешь ты меня обнять или нет.
Это должно было прозвучать как слова поддержки человеку, который всерьез начал задумываться о том, что прилично на людях, а что неприлично, но получилось иначе, ее слова так досадно громко разнеслись над кишащими народом набережной и палубой катера, что ни о каком объятии не могло быть и речи, ни в коем случае. Так что ничего ей не оставалось, как повторить, что она меня очень любит — на тот случай, если тугоухий недотепа не усек этого с первой попытки; потом она поднялась на борт и махала нам оттуда, стоя на корме в своем цветастом платье, и я еще с утра мог бы, увидев его, сообразить, что дело неладно; здесь-то она ходила просто в маечке на лямках и купальнике, платье — это одежда для города, униформа, для ношения в обувных магазинах и на асфальтированных улицах, мамка облачалась в платье, только когда не собиралась брать с собой нас с Линдой; катерок тем временем отвалил и запыхтел на север.
Теперь уж я стоял и смотрел ему вслед, пока он не растворился за линией горизонта. Разумеется, я мог бы броситься в воду и поплыть следом за ним, я бы этот чертов катер легко нагнал, конечно; по крайней мере мысль такая меня посетила, но я ее отогнал и потащился вслед за всеми к нашей Зорьке, ощутив ровно в тот момент, когда из моих дурацких гляделок собрались брызнуть слезы, что они все-таки не брызнут. Слезы остались у меня внутри. Ничего страшного не стряслось. Или наоборот, как раз оно и страшное. Все это новое, оно то исподволь, то лавинообразно нарастало в последние полгода, будто разжевывая мне, что мы с мамкой все больше и больше отдаляемся друг от друга и невидимая рука целенаправленно ведет нас к окончательному разрыву. И тут слезы все-таки хлынули. Но плач никогда не бывает к добру; уж если кому давно следовало это понять, так это мне. Вот и тут бдительная Марлене услышала, разумеется, что я плачу, повернулась ко мне, опустилась на корточки и сказала:
— Всё будет хорошо.
Хуже этого она ничего не могла бы сказать, да еще самым неподходящим тоном, какой только можно представить.
— Что будет хорошо?! — заорал я. — Что?!
Я стоял как горе-горькое, как жалостная песня попрошайки, и с мольбой вглядывался в невозмутимое летнее лицо Марлене Премудрой, и ясно, казалось мне, читал в нем, что она сейчас прикидывает, как много я знаю, или как мало, и сколько я могу вынести, и наконец решила — будь что будет (к такому выводу я пришел потом после долгих размышлений), выпрямилась и сказала твердо:
— Возьми себя в руки, Финн. Маме нужно несколько дней побыть без вас. Давно пора. Идем.
Она сделала еще три шага вперед в шелестящих зарослях орешника, снова обернулась, протянула мне руку и повторила непререкаемо и непреложно, что я должен показать ей палатку и всё, что там есть, и хватит уже валять дурака. Да уж, если на кого в этой жизни можно положиться, так это на Марлене. Марлене — твердая опора, как была раньше мамка, а не порхающая среди порывов бури голубка, которая вдруг полностью теряет ориентиры в самый обычный четверг; Марлене устойчива, как земля под ногами, и в два часа пополудни, и в пять. Она никогда не подведет, у нее всегда ровное настроение, и она не ведает страха: собственно говоря, вот такой и должна у человека быть мать. Вот теперь, например, Борис вертится возле нашей палатки, чтобы попытаться по-свойски просветить Яна относительно местных условий, но Марлене с легкостью отделалась от него.