Владимир Кормер - Наследство
Потом, у Ольги, здешние всегда издевались над ним за то, что это было только «районное отделение», и, смущаясь, он признавался, что сам верил тогда всему, внимание старших ему льстило, и первое подозрение возникло у него, лишь когда те пообещали свести его с резидентом американской разведки «полковником Томсоном» и свели на первых порах с помощником того, заказавшим Григорию статью в «Нью-Йорк Тайме» о положении в России. Написав статью, он отнес ее в назначенное место и тут усомнился.
Но было поздно. Решив, что материала хватит, его взяли той ночью, передали теперь уже в Главное управление, на Лубянку, где чуть позже он начал встречать людей, которых проводили по его делу, потому что за несколько месяцев вокруг него построили целый процесс, вовлекши туда не один десяток молодых людей. Это как будто и было знаменитое в конце сороковых годов дело о молодежной организации. Пункты ее набросанной Григорием программы точно, без остатка, покрывали перечень преступлений, предусматриваемых тогдашней 58-й статьей.
Здешние очень любили спрашивать у него, почему же он не сошелся близко ни с кем из своих нередко довольно похожих на него самого содельников или сосидельцев-лагерников, с которыми они потом познакомились через него же или еще как-то.
— Что ж ты не подружился с Гариком Пинскеровичем или Мишей Рыжим? — спрашивали они у него, заранее наслаждаясь ответом.
У Григория никогда не хватало духу солгать.
— Они сразу со мной начинали спорить, а те во всем были согласны, — подтверждал он при общем веселье.
Выйдя из лагеря, он окончил физический факультет еще одним из первых, но отдать себя безразличной к нравствен ности, к страданию науке уже не мог; женился и поехал со всеми в деревню, родив троих детей. Ими он и был большей частью занят теперь, не пиша стихов и не читая книг, хотя книги свои и покойного дяди еще берег, неизвестно на что надеясь и рассчитывая продать, если будет совсем плохо. Кормился он из милости у того же Целлариуса, давал уроки и если не слушал радио — «Би-би-си» или «Свободу», то был поглощен мыслями о хоть каких-нибудь дополнительных источниках заработка. Одно время они пробовали вместе с Хазиным развести огород, но это начинание быстро провалилось. Хазин, правда, говорил, что высадит рассаду и на этот год, но Григорий самый последний месяц был увлечен уже новой идеей. Он обходил утильщиков, скупая разную старую утварь: какие-то вазочки, сахарницы, медные самовары, — чистил, реставрировал их вместе со своим шурином и перепродавал в комиссионные магазины. Занятие это пока что принесло ему убытков рублей на сорок (он, страшась, не подсчитывал точно), — утильщики безбожно его обдирали, а шурина надо было поить за работу, но Григорий не терял надежды и только отчаянно трусил, что его заберут за спекуляцию. Это было не так уж вероятно, но все же могло случиться — не по размаху операций, а потому, что сама расширяющаяся книзу, к бедрам, фигура Григория, его походка (про которую однажды Целлариус, увидя ее издали, сказал Вирхову: «Вот, смотри, сразу видно, что бежит еврей») и прононс привлекали к себе ненужное внимание.
На лицах Муры и ее мужа читалось теперь, что они благословляют свою судьбу, на которую прежде сетовали, что она обделила их ранними талантами и заботливым наставником, объяснившим бы им в детстве все то, до чего им пришлось потом доходить самостоятельно, теряя время.
Вирхов все не мог забыть Ольгиных слов и думал: есть во всем этом бесовщина или нет? — и, повторив это вслух, добавил:
— …То есть, безусловно, что-то есть. Но ведь, с другой стороны, вся ситуация уже иная. Они ведь (…).
— А разве там (…), — спросила Таня.
— Так-то оно так, но (…).
— Да, пожалуй (…).
— Есть, конечно, и очень простая: при всех (…).
— Это хазинщина! — закричал Митя.
Эссеист, который исчерпал себя в беседе с Мурой и к тому же, общаясь только с ними, ощущал себя на периферии и минуту назад, будто бы за нуждой, выбрался из-за стола, теперь тотчас вернулся и почти от порога еще, поспешно присаживаясь на книги возле них, заметил:
— Да, это, безусловно, хазинщина. Во всем этом я всегда замечал присутствие некоторой антикультурной тенденции, присутствие отвратительного мне нигилизма. Я Хази-на ценю как мужественного человека, но я не принимаю этого разрушения жизни. Я отрицаю это! Неправомерность этого доказана исторически. Если мы не будем признавать (…) — при всех, разумеется, необходимых оговорках, то как мы сможем работать, создавать ценности? Оберегать и пополнять русскую культуру?
Вирхов увидел, что Мелик, сев на кушетке с ногами, глубоко позади всех, насторожился, волнуется и хочет что-то сказать. Наконец Мелик подал голос, негромко, но так, однако, что его все-таки было слышно.
— Это не (…). Еще вопрос, осталось ли что-нибудь (…) имеет ли она отношение (…).
— А-а! Я знаю, я уже слышал об этом! — с перекошенным лицом вскричал Митя. — Я не могу об этом слышать! Это ужасно, это самое ужасное, что только можно придумать! Это вырождение! Вам должно быть стыдно. Как же так?! Ведь есть же и такое понятие как русская святость?! Вы же верите в Бога! Неужели вы думаете, что она могла исчезнуть в русской земле? Неужели вы полагаете, что пророчества великих русских были ложны? Когда Достоевский говорил о народе-богоносце, мог ли он ошибаться? Нет, нет, я уверен, что нет! Это замутнено, и вы не видите за этой мутью ее лика. Но вы просто не понимаете ее. А я вижу, я чувствую, что Россия избранница, избранница между остальными народами. Вы посмотрите сейчас на Запад. Он, конечно, решает свои проблемы успешно, но разве вы не понимаете, что и он чувствует, что внутри себя он не решит проблемы устройства мира. История, он чувствует это, зависит сейчас от него в очень малой степени. Он ждет, что произойдет с Россией, тут что-то зреет, тут совершаются какие-то процессы… И он дождется!.. Потому что Россия взяла на себя грехи мира, да, потому что никому как ей не дано такого дара понимать другие народы! Может быть, Германия еще так неравнодушна к ним, но там скорее стремление к первенству между всеми, а России это не свойственно, она скорее жалостлива к ним!..
Беременная жена, устроившаяся на краешке лавки неподалеку от них, вкрадчиво сказала:
— Как ты разговорился, Митя.
Тот на мгновение осекся, и эссеист сказал:
— Я, может статься, теоретически и согласен с вами, но, согласитесь, это все-таки довольно странные речи для такого стопроцентного еврея, как вы, Митя.
— Странные?! — звонко воскликнул тот. — Нет, не странные. Еще Владимир Соловьев говорил, что Россия — это вторая настоящая родина для евреев! Что в мире нет для евреев другой такой страны, как Россия! Она вторая обретенная родина для них!
Вокруг заахали.
— Неужели вы правда верите в это? — спросил Мелик из своего угла.
— Верю ли я? — побледнел Митя. — Я не только верю, я строю на этом свою жизнь, я знаю это!
— Что вы знаете?
— Знаю, что Россия (…) Да, да, — перебил он самого себя, — я вижу, что вы думаете! Вы думаете, что (…). Вы правы! Но поймите и то, что больше сейчас некому. — Он взял себя в руки, нахмурился и стал говорить строже. — Франция занята собой, Англия — равнодушна и холодна. Америка? Америка взяла на себя миссию солдата, но не оттуда придет очищение! Вы правы, правы (…), погрязает в пьянстве, в разврате… Никто ни во что не верит (…). Все как в лесу. За каждым деревом кто-то сидит. Из-за любого куста могут дать по голове. (…) — воскликнул он с мукой, — (…) приносит за всех добровольную жертву!..
Эссеист исподтишка завязал узелок на платке, чтобы не забыть этой мысли наутро.
— Но, может быть, (…) так и будет жертвовать собой без конца? — спросил он деловым тоном. — Есть же такие люди, которые всегда жертвуют собой без конца? Чаще всего они не получают за это награды.
— Как не получают награды? — страшным шепотом, потому что теперь их слушали уже почти все, закричал Митя. — Это ложь! Разве мученики не получают награды?! Христианские мученики?! Разве страдания не имеют смысла? В Писании сказано, что придет час и униженные возвысятся! Они страдают, они умалены, они в грязи, над ними смеются, издеваются, их бьют, но придет время, и наступит их царствие!
— По-моему, — снова ровно, но подавляя какую-то судорогу в лице, заметил Мелик, — (…).
За тем концом раздался рев. Хазин со стаканом в руке, раскачиваясь, изображал, что он очень пьян, и, как бы раздвигая локтями пытавшихся усадить его, оскалясь, рычал. В какой-то момент ему удалось увернуться, последнего он оттолкнул юношу с редкой бородкой и, ударив стаканом со всей силой о стол, заорал:
— Ты не жалеешь русский народ! Ты хочешь поставить нас на колени!
Его снова начали усаживать. Он отбивался, крича:
— Вам мало наших страданий!