Александр Александров - Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
Кто-то подхватил брошенную Пущиным газету и добавил, глядя в нее:
— Это старое сообщение! Видите, газета от 31 июля, а сражение было одиннадцатого… Французы уже где-то под Смоленском…
Вдруг все замерли — в газетную комнату вошел косоглазый Броглио с огромным орденом на груди. Как ни в чем не бывало он, мурлыкая, расположился в кресле у стола и развернул газету.
Лицеисты приблизились к нему гурьбой. Один глаз Броглио смотрел в газету, другой — на них.
— Это что у тебя? — спросил Данзас, кивком указав на орден.
— Не видишь, что ли? Орден! Мне прислали орден.
— Чей? — поинтересовался Пущин.
— Как чей? — не сразу понял Броглио. — Мой, разумеется…
— Откуда?
— Это мальтийский орден, — пояснил Броглио. — Все мужчины в нашем древнем роде удостаиваются его… — Он посмотрел на ребят, какое впечатление произвело его сообщение.
— Это вражеский орден! — сказал уверенно Мясоедов, и его узкие глаза наполнились злобой. — А ну-ка сними!
— Я итальянский граф Сильверий Броглио Шевалье де Касальборгоне, и меня наградили орденом, — гордо, но дрожащими губами выговорил Броглио. — И я не позволю всякой…
— Оставьте его, — небрежно бросил Пущин.
— Но он же враг! — не понял Пущина Мясоедов. Он искренне не понимал, как можно оставить врага, которого надо уничтожать, в покое.
— Он не враг, он просто дурак! — поставил точку Пущин и развернулся, чтобы уйти, но тут вдруг страшно закричал Броглио.
Как снаряд, маленький Броглио вылетел из кресла и сбил верзилу Пущина с ног. Бросив его на пол, Броглио оказался сверху и продолжал тузить врага на полу.
— Перестаньте, перестаньте! — пытался растащить и успокоить дерущихся Ломоносов. — Государь Павел Первый был великим магистром мальтийского ордена!
А тем временем Кюхельбекер, до которого никому не было дела, покинул газетную комнату.
Драка продолжалась, не так просто было остановить разъяренного Броглио.
А Кюхля понуро побрел по коридору и увидел сидящего на подоконнике Пушкина. Тот что-то писал, а когда увидел Кюхлю, то спрятал.
Но Кюхельбекер не обратил на это внимания, настолько был поглощен своими горькими мыслями.
— Ты слышал, что они кричат про Барклая? Ведь это ложь! Я и сам чуть было не поддался ей. Матушка написала мне, чтобы я не верил подобному легкомыслию: Барклай де Толли — великий муж и приносит свою репутацию в жертву Отечеству.
— Чернь не способна оценить великих замыслов, — сказал ему Пушкин. — Одиночество — удел таких личностей, но придет время…
— А если не придет?
Пушкин ничего не ответил, задумался.
— Ты о чем пишешь? — поинтересовался Кюхельбекер.
— Так… — попытался отмахнуться от него Пушкин.
— А все же? — настаивал назойливый товарищ.
— Эпиграмму на тебя, — признался Пушкин.
— И ты туда же! — горько сказал Кюхля и, спрыгнув с подоконника, на который присел, хотел было двинуться дальше, но Пушкин его остановил:
— Не обижайся, Виля, я еще не закончил, закончу, тебе первому покажу.
— Спасибо, Саша, — сказал Кюхля. И снова присел рядом на подоконник. — Но, знаешь, эпиграммы на меня пишут все, кому не лень… Ты бы занялся чем-нибудь значительным, написал бы роман, а? — Кюхля посмотрел в смышленые глаза друга и не увидел там, за искорками, привычной насмешки.
— Напишу, еще напишу… — сказал ему тот.
Вдруг они услышали топот десятков ног, который приближался. Через мгновение мимо них мчались воспитанники.
— Бежим! — крикнул на ходу кто-то. — Ополчение идет!
Друзья сорвались с места.
В тот раз через Царское Село проходило шесть дружин петербургского ополчения. Нескончаемым потоком шли тысячи мужиков в серых русских кафтанах и серых фуражках с латунными крестами. Вереница их уже скрывалась за поворотом, но часть еще шла. За поясом у каждого ратника был заткнут топор. Топоры матово поблескивали в лучах заходящего солнца. Ополчение проходило московской дорогой.
Лицеисты сгрудились у решетки лицейского сада и криками приветствовали мужиков, идущих на ратный подвиг.
— Ура-а! Ура-а!
Мужики, проходя мимо придворной церкви, снимали на ходу фуражки и крестились на золотые купола, некоторые благословляли крестным знамением мальчишек.
За ними на лоснящихся отборных лошадях прошел эскадрон Уланского полка в темно-синих мундирах, у которых лацканы, обшлага и выпушки по швам спины были малинового приборного цвета, а гарусные эполеты белого приборного металла; вооружены они были саблями и пистолетами.
После темно-серого потока ополченцев при виде улан у всех взыграл ретивый патриотический восторг, снова выплеснулся в криках «ура!».
— Если в регулярные не возьмут, я пойду в ополчение! — стонал Кюхельбекер, провожая взглядом улан.
— Отрасти сначала такую бороду! — показал себе рукой по пояс Пушкин. — в ополчение без бороды не принимают! — привычно подтрунивал он над приятелем, но Кюхля этого не замечал.
— Нет ничего почетнее для мужчины, чем военная служба, — заключил князь Горчаков и, убрав одну руку за спину, приосанился, вообразив себя полководцем. Уже тогда он выбрал для себя дипломатическую карьеру, но иногда мечтал о военной службе, как и многие в Лицее. Впрочем, это была дань охватившему всех патриотическому восторгу, минутное.
— До пяти тысяч прошло: шесть дружин, — сказал Вольховский, все это время считавший мужиков на глаз десятками.
Глава восемнадцатая,
в которой император Александр I покидает армию, оставляя Бенигсена вроде дядьки при Барклае и Багратионе. — Барклай — изменник, а князь Михаила Илларионович Кутузов — строптивый царедворец, льстивый и развратный старик. Но свой брат, русский, до мозга костей. — Канцлер Николай Петрович Румянцев. — Английский бригадный генерал Вильсон. — Государь собирается отрастить бороду и питаться картофелем. — Назначение Кутузова главнокомандующим. — 8 августа 1812 года.
Сначала они убедили его покинуть армию, когда он сам собирался быть с ней до конца. Он даже составил приказ по армии со словами: я всегда буду с вами и никогда от вас не отлучусь. Шишков, его статс-секретарь, получивший черновик этого приказа, пришел в отчаянье и кинулся к Змию, так звали за глаза Аракчеева, прежде заручившись поддержкой Балашева. Почему эти трое? Государь сам сказал когда-то: «Если б вы, трое, иногда собирались и советовались…»
Теперь такая минута настала. А потом Аракчеев оставил ему на столе письмо, подписанное Балашевым, самим Аракчеевым и Шишковым, которым, как понял государь, оно и было написано.
Оставляя письмо на письменном столе у государя, потому что вручить его из-за присутствия великого князя Константина Павловича ему не удалось, Аракчеев все еще сомневался, надо ли так поступать, но преданность государю и беспокойство за его судьбу взяли верх. Когда Шишков предложил подписать это письмо, объясняя, что отъезд государя от войск в Москву представляется единственным средством спасти Отечество, Аракчеев воскликнул: «Что мне до Отечества! Скажите мне, не в опасности ли государь, оставаясь долее при армии?» Шишков и Балашов отвечали ему: «Конечно, ибо если Наполеон разобьет армию, что тогда будет с государем? А если он победит Барклая, то не так уж велика беда!»
Балашов хорошо помнил, что и Наполеон говорил об этом, советуя Александру не заниматься не своим делом. Иногда Балашову сдавалось, когда он вспоминал тот достопамятный разговор, что все-таки император французов благоволил к нашему императору, как к младшему брату. Ведь и называли они друг друга после Тильзита: государь, брат мой!
И Александр уехал из главной квартиры, предоставив воевать генералам. Генералы не только дрались с Наполеоном, но и передрались между собой. Багратион в письмах Александру Павловичу и Аракчееву поносил последними словами военного министра. «Мы обосрали границу и бежали», — это было далеко не самое сильное выражение его в адрес Барклая. «Подлец, мерзавец, тварь Барклай…» И постоянно грозился в случае дальнейшего отступления выйти в отставку. А он ведь был лучший в нашей армии воин, хотя и неуч. Так воевать дальше было нельзя, это понимали все. Понимал и государь.
Беннигсен, пока Александр был в главной квартире, находился при особе государя, как Аракчеев и прочие. Это был род военного совета, которого, впрочем, никто не слушался. Уезжая из армии, Александр Павлович повелел Барклаю и Багратиону во всем советоваться с Беннигсеном и действовать с его согласия, но не по его приказаниям; оставил его вроде дядьки при молодых, но без всякой власти. Дядька мог пожурить, да и только. Как при государе, так и без государя дядьку никто не слушался. После всех несчастий кампании, проигранных баталий, сданного Смоленска, бесконечного генеральского раздора государь просил генерала Беннигсена взять власть, но тот отвечал, что ни физически, ни морально не способен принять на себя столь великое бремя. Он первый и сказал государю: для русских войск надобно русского, и есть человек не только русский, но, по его разумению, и способней его, Беннигсена, это — Кутузов.