Петр Проскурин - Отречение
— Не могу, — с глухой ненавистью сознался Чичерицын.
— Почему? — теперь уже откровенно заинтересовался следователь, начиная понимать, что перед ним приоткрывается одна из неизвестных ему до сих пор в практике аномалий.
— Тавро на мне выжжено, нечистый приложился. — честно ответил Чичерицын, — не справиться…
— Быть того не может…
— Еще как может, — сказал Чичерицын, разводя руками, вполне реалистически сознавая свое недалекое будущее и ненавидя себя за это. И раньше, и после суда, отправленный в предгорья Алтая, он хорошо и безропотно работал; после трех лет он написал прошение о переводе отбывать законное наказание в места, не столь отдаленные от Москвы, куда-нибудь хотя бы в Пермскую область; у него оставались в Подмосковье двое маленьких детей и восьмидесятилетняя мать, и он хотел хоть изредка их видеть и влиять на воспитание детей.
Зная историю Чичерицына и симпатизируя ему, Петя почему-то стал думать о нем; ощущая сейчас на себе долгий и упорный взгляд соседа, приподняв горящие веки, Петя взглянул в его сторону, и Чичерицын, стараясь не выдать своего знания и своей жалости, тоже весело глянул в глаза Пети и укорил:
— Столько раз про себя рассказывал, а вот про тебя ничего не знаю… Ни рода, ни племени…
— А зачем? — откуда-то издали, из начинавшего оседать марева жизни, отозвался Петя, понимая желание и бессилие своего странного соседа помочь и ободрить и благодарный ему.
— Меня голубикой угостили, — не сразу сообщил Чичерицын, потянулся куда-то за изголовье топчана, и в руках у него оказался небольшой газетный кулек — сквозь несвежую бумагу проступали лиловатые пятна. — Говорят, ягода для крови хороша, вроде каждый десять стаканов в год должен употребить. Кровь, говорят, на целый год очищается.. Хочешь голубики, рот освежить?
Петя с усилием улыбнулся сквозь свое марево…
— Не надо, мне теперь хорошо.
— У тебя совсем никого нет? — опять пожалел сосед, и от какой-то подступившей к сердцу нехорошей тоски в лице его все перемешалось, изобразилось нечто совсем фантастическое; Петя знал его и не обиделся.
— Теперь уже никого нет, — спокойно, уже без всякой задней мысли делясь самым сокровенным, ответил он, и от его взгляда, очистившегося от скверны жизни и ставшего пезамутненным, пугающим своей детской ясностью, Чичерицын обиженно засопел, дернул на себя грубое казенное одеяло с грязно расплывшимся больничным клеймом по краю и тотчас, не в силах унять боль, преодолеть свое знание и подлое человеческое любопытство, не удержался:
— А ты поешь, сосед, поешь, — попросил он и сам внутренне вздрогнул, хотел что-то добавить, задохнулся; лицо у него пошло волнами, он сморщился, эаморгал, заторопился, стал совать Пете кулек с голубикой. — Поешь, поешь… Знатная, право, ягода… А? Как?
— Сейчас хорошо… Жить страшнее, — просто сказал Петя, глядя на соседа по палате из-за какого то, уже недоступного другим порога, и поправился: — Иногда… страшно было жить, а сейчас — нет, не страшно. Теперь — хорошо.
— Может, доктора позвать? Может, укол сделать?
— Нет, ничего больше не надо, — отказался Петя, закрывая глаза, отворачиваясь лицом в другую сторону и погружаясь в свое прежнее состояние сосредоточенности, ожидания и покоя. Он сказал правду своему соседу с таким необычайным выражением лица, в душе доброму и даже робкому человеку, — жизнь для Пети сместилась и перешла в иную плоскость, вернее, такая жизнь, как она есть для здорового человека, со всеми ее откровениями и потребностями, для него завершилась, хотя в нем естественный и простой процесс нормальной и здоровой жизни еще только продолжал затухать, вызывая его досаду и мешая ему окончательно приблизиться к главному. Так, совсем некстати ему юспомнился Лукаш, затем суд, оплывшее, мертвое лицо матери, пытавшейся всем своим видом подбодрить его после вынесения приговора; и лицо жены мелькнуло в памяти — как-то бледно, невыразительно, оставив его совершенно равнодушным. Но что-то же подтолкнуло его вспомнить именно этот период в жизни, и он, заставив себя сосредоточиться, стал вновь перебирать все случившееся с ним. Опять ничего особенного не вспомнилось, и только несколько спустя, после нового усилия, из небытия явилось еще одно женское лицо, и Петя впервые за последние сутки ощутил, пожалуй, последний, болезненный укол жизни; пробудилась и заныла уже успокоившаяся было душа, и он, не мигая, смотрел перед собой в потолок. Необходимо пройти и этот рубеж, говорил он себе, ведь и это будет кровить, пока не уляжется в отведенное ему место в душе, не получит объяснения и отпущения. «Что, друг, больно? — спросил себя он в детской обезоруживающей откровенности — явном признаке необратимости происходящего. — Больно, больно, — ответил он сам себе. — Даже не ожидал… Вот выплыло. Надо пройти, перешагнуть… Из-за нее вся моя жизнь изломалась, пошла какими-то глиняными трещинами… И опять никакой границы… Слепая, нерассуждающая ненависть в ответ на любовь. Надо потерпеть, перешагнуть последнее…» — сказал он себе, стараясь вернуться в привычную и покойную атмосферу, но на этот раз не получилось. Жизнь в нем еще не хотела отступать и сдаваться, в памяти с необычайной ясностью вновь прошло последнее заседание суда, замелькали знакомые и незнакомые лица, близкие, страдающие и невыносимые, и чужие — любопытствующие, жадные, вспомнилось свое затаенное ожидание приговора, попытка скрыть это ожидание….
Лера Колымьянова появилась в вале суда в завершающие минуты — оставались почти пустые формальности; мать, несомненно, пустила в ход все свои связи, Лукаш поправлялся, хотя и стал бояться открыто ходить по улицам, но и это, как уверяли врачи, должно было у него выровняться и прийти в норму, защитник превзошел сам себя, и можно было отделаться годом, двумя, не больше; и сам он, и другие к этому и готовились.
Петя попытался оборвать ненужный, мешавший самому главному поток и опять не смог; со странным, в чем-то даже болезненным и неприятным для себя любопытством он словно наяву прошел это истязание прошлым снова и даже в какой-то мере принял в нем участие. Так бывает, приходит момент — и даже самый умный человек проваливается в нерассуждающую страсть, стихия захлестывает его, помрачает разум, и остается одна слепая ярость, непреодолимое желание настоять на своем, или же он впадает в другую крайность, старается покрепче зажать уши и ничего не слушать. Но как же можно было иначе? Мал оказался культурный слой, как выразился однажды Обухов? Чепуха, чепуха, живой человек даже в падении выше манекена, за естественный, сумасшедший порыв нельзя осуждать…
Самое появление Леры в суде стало неожиданностью; она не проходила свидетелем по делу, она была лишь необходимой подставной фигурой в развернувшейся игре, в такой вот убежденности и заключалась его последняя и роковая ошибка. Все было не так, все имело другие корни. Лера Колымьянова являлась реальной самобытной силой, частью жизни, и сама жизнь включила ее в эту затянувшуюся игру, просто у него у самого не хватило ни воли, ни характера оборвать вовремя. И едва она появилась в зале и послышался ее голос, сдержанный, размеренный от скрытой ненависти, все переменилось, и, когда адвокат внес протест, судья тут же его отклонил. Судья был в душе демократом, знал по ряду дел самого Брюханова-старшего, и новый поворот заинтересовал его; Лере Колымьяновой дали слово.