Мой папа-сапожник и дон Корлеоне - Варданян Ануш
Столица
Другой бы ликовал, но не отец, потому что здесь-то, в столице, и овладела папашей новая, невозможно будоражащая мечта почище, чем мания итальянских туфель. После уважения, выказанного абреками, папу окончательно замкнуло на Корлеоне. Да он уже чувствовал себя Корлеоне! Я даже почти уверен, что Хачика преследовали навязчивые сны, в которых некие адепты учения дона Корлеоне внушали ему идею поменять фамилию. Но папа отгонял назойливых эфирных шпионов. Мало ли нечисти шатается по закоулкам теневой стороны, искушают, черти, обманывают. Вот, если бы сам Крестный отец явился бы и попросил, то Хачик не отказал. Не посмел. Но дон не стал бы просить, слишком он уважает идею семьи, и род, и родителей, давших жизнь. Для него это свято, свято и для Хачика. Так мой отец и метался между мудростью и наивной детской преданностью учителю своих перемен, мастеру своих преобразований, провидцу своей миссии и всеми нами, что нуждались в отце, муже и сыне. Мама терпеливо ждала, поскольку понимала: перед ней все еще кокон. Уже не гусеница, но еще не бабочка.
Переезд в город был предсказуемым продолжением папиной эволюции, однако почти спонтанным в реализации. Мы еще жили в деревне. Мама вдруг заторопилась сделать ремонт в старом доме, торопилась обработать поле, собрать ранние яблоки, а еще очень просила нас приносить отметки, которые не стыдно будет представить и в другой школе.
– Мама, в какой? – хлопала ресницами Маринка.
– Не знаю пока детка, но, кажется, вы перейдете в другую.
Летом мы паковали вещи, а папа, пока его маклер подыскивал нам новый дом, дважды перечитал любимый роман. Похоже, что своей манией папа перезаражал всех нас. Вот и мама начала немного сходить с ума. Это и понятно. Папа часами читал нам вслух про жизненные перипетии своего любимца.
– Какой человек, какой человек! – причитал отец, подняв голову от книги на середине какой-нибудь захватывающей сцены. – Всего сам в жизни добился.
– Пап, он же бандитом был… – робко вступала Светка.
– Не говори так, дочка. – Отец медленно мотал головой, отгоняя от себя наваждение Светкиных слов. – Это был человек с большой буквы. На него валились настоящие беды, но он решал проблемы. Он умел противостоять напастям.
Через некоторое время отец вдохновенно декламировал целые главы романа, доводя нас до какого-то полурелигиозного экстаза. Мы даже перестали понимать, за что мы уважаем отца больше – за его успехи в труде и созидании нашего светлого будущего или за неожиданно вскрывшуюся любовь к литературе? Он казался таким всемогущим со своими натруженными деньгами и таким умным со своей уже затертой книгой. До сих пор мы с сестрами не можем разрешить вечную загадку о курице и яйце, мы не знаем, деньги ли сделали из деревенского сапожника уверенного в себе дельца или же могучий образ дона Корлеоне стал для него путеводной звездой? Мы и не узнаем этого, так как в жизни события не приходят согласно очереди. Они наваливаются гуртом, горланят, требуют внимания, взывают к участию.
С кем папа никак не мог согласиться, так это с Бальзаком с его сентенцией о злодеянии, стоящем за каждым состоянием. С ним он отчаянно спорил, как будто не писатель Марио Пьюзо собственноручно поставил это изречение эпиграфом к своей книге, а коварный Оноре де Б. самостоятельно прокрался на первую страницу романа «Крестный отец», изгваздал ее словами, а затем трусливо бежал с поля боя.
– Так что, каждый богатый – преступник? Вот, – говорил он, – я – богатый. Не убил, не украл…
Отец рисовал нам план расположения всех восьми особняков в полукольце парковой аллеи. Все они принадлежали дону Корлеоне. Но, отдав их в пользование родственникам и верным людям, сам он жил скромненько, в глубине этого квартала-крепости. Отец был потрясен мудростью дона, так как в этом вопросе ему явно было куда расти – наш папа, оказалось, любил блестящие вещи. И любил ими любоваться. Осчастливив дом очередной безделицей – статуэткой или фарфоровой вазой, он – смуглый, большеносый – радостно и гортанно курлыкал над ней и около часа переставлял ее с места на место в поисках нужного ракурса. И дом в Ереване он купил большой и очень гордился соседством с академиком от астрономии, раскланивался с ним, а по вечерам играл в нарды.
Правда, у жен отношения не заладились. Академикова супруга Галина Витальевна была, как и мама, русской – в прошлом актрисой из Саратова. Ее тяготила идея социального равенства как таковая, а уж наглядная иллюстрация в виде нашей многоголовой и многоголосой семейки доводила жену академика до тихого бешенства. Она была интеллигентной женщиной, любительницей Дрюона, Пикуля и Набокова, и полагала, что виной несовершенству бытия является неожиданно возникшее экономическое процветание людей, подобных Хачику Бовяну.
Один раз я слышал через распахнутые окна академической гостиной, как Галина Витальевна отчитывала мужа за порочащее приятельствование с «этим неучем» и, о ужас, «цеховиком, по которому плачет тюрьма». Маму нашу она жалела и говорила о ней не иначе как «эта несчастная женщина». Когда же академик спросил, чем же это она, интересно, несчастна, – холодная Галина поджала губы и удалилась. Академик же подошел к раскрытому окну, облокотился грузным телом на подоконник и, надкусив персик, лениво посмотрел окрест. Заметив меня, он приветливо улыбнулся и сказал:
– Скажи отцу – пиво есть. Холодное… Сегодня я у него в нарды выиграю. Передай ему, я настроен решительно.
Так и жили.
За то, что Галина чванилась и плохо говорила своему мужу о моих родителях, писал я темными вечерами на ее розовый куст у дома. Сестры донесли об этом матери. Мать дала мне подзатыльник и пригрозила сказать отцу. Хоть я и знал, что никогда – никогда моя мама не станет предательницей, но я плакал в своей комнате от обиды – ведь страдал я безвинно от руки своей родительницы, ведь за ее честь радел и загубил Галинино ботаническое чудо. Кстати, соседка так никогда и не узнала, почему зачахли розы под окном гостиной.
Но все же и Галина иногда улыбалась. Особенно если мы играли с ее нелюдимым ребенком, пол которого я и сестры определили не сразу. Оказалось, это очень умная, но угрюмая девочка в очках, сутулая, коротко подстриженная и рыхлая. Звали ее отчужденно и коротко – Зоя. Хоть она и не была худой, однако всякий намек на женственность пропадал в ее недюжинном интеллекте. Казалось, Зоя живет внутри огромного облака формул, цитат и иностранных слов. Она не могла подняться по лестнице не оступившись, но говорила на трех языках. Бремя познаний сильно и разнонаправленно давило на ребенка, вытравляя из Зои вкус к жизни. Порой она смотрела на яблоко и говорила:
– В этом плоде идеально сбалансированы витамины и минералы. Количество железа и аскорбиновой кислоты увеличивает иммунный потенциал, стабилизирует давление и очень показано печеночным больным.
Маринка даже пару раз всплакнула о судьбе несчастной Зои, и мы стали звать ее с собой поиграть на тихой улице. Нет, уговорить ее влезть в чужой сад или виноградник было невозможно, но все же она иногда соглашалась пройтись с нами по улочкам квартала. Но самое главное, с нами она иногда улыбалась. Может, смотрела и думала: «Какие же они необразованные». А, ну и что, что она думала! Главное, улыбалась, а мы были люди щедрые, не спрашивали плату за благое дело.
Отец бросал кости и говорил академику:
– Шеш – у – беш… Вот ты наукой занимаешься, Саша. Ты, Саша, счастлив?
– Ну, дорогой мой! Ты сразу и… счастлив! Гм… Шеш джахар… – называл академик выпавшие ему кости и переставлял костяшки нард на соответствующее число ячеек.
– Да ты просто ответь, да или нет, – не унимался отец.
– Понимаешь, Хачик, мне кажется, так нельзя говорить: счастлив-несчастлив, – осторожно заводил ученый человек свою механическую философию.