Бруклинские ведьмы - Доусон Мэдди
— Очень даже уместны. Я меняю правила поминок, ты забыла? Уйду с треском. С гирляндами и всякими такими штуками. Лично я надену диадему, и ты, надеюсь, тоже. Фактически мне нравится идея умереть в диадеме.
Она оборачивается и грустно улыбается мне;
— Ах, Бликс, ты не умираешь. Я повидала людей, которые стоят на пороге смерти, ты совсем не такая. Во-первых, умирающие не моют миски для вечеринки с угощением. А во-вторых, они не помышляют о сексе.
— Ох, дорогая, ты нас слышала?
— Слышала ли я вас? Издеваешься? Чертовски верно подмечено, я вас слышала. Я шла по улице и подумала, что Хаунди издает такие звуки… погоди, именно из-за этого его и прозвали Хаунди? Правда же? Он тявкает, как… как грейхауид какой-нибудь… Ох! — И она закатывается от смеха.
— Так и есть. Он старая борзая.
— Боже, мне этого не хватает.
— Секса? Правда не хватает?
— Ага.
— Нет, правда-правда? Действительно не хватает?
Я же говорю, да. Последний раз это было так давно, что теперь мне, наверно, уже не пережить ничего такого. У меня там внизу как-будто наждачная бумага.
— Это не оправдание. Теперь для этого придумали всякие штучки. В аптеке продаются. И у тебя может быть секс, знаешь ли. Вернее, тебе это известно. — Я не могу сопротивляться искушению и произношу: — И раз уж мы заговорили о сексе, как вышло, что ты не рассказала мне о мужике, который регулярно за тобой приезжает? Он бы переспал с тобой, только помани.
— А-а, этот? — Выражение ее лица делается хмурым. — Это ты его подослала, да?
— Конечно я. Правда, не его лично. Мне даже неизвестно, кто он такой. Я просто закинула во вселенную мысль, что тебе снова нужно кого-то полюбить. Так что давай рассказывай, с чего это ты такая скрытная.
— Ты хочешь знать правду?
— Конечно, чтоб ее. Ты обо всем мне рассказываешь, а тут внезапно не говоришь ни слова об этом мужчине. Не думай, что я не заметила, как ты вдруг заскромничала.
— Ну да, я не рассказывала тебе, потому что не хочу, чтобы ты придавала всему этому большое значение. И разбрасывала тут свой волшебный порошок. Он просто друг, ясно? Из прошлого. Ничего больше.
— Ага-а-а, — тяну я. Дело в том, что я изо всех сил сосредоточилась на том, чтобы в ее жизни появился кто-то, кто мог бы завоевать ее доверие, возможно, из числа старых знакомых, потому что Лола немного трусовата, когда дело доходит до знакомства с новыми мужчинами. Я писала об этом в дневнике; распевала песнопения; кидала монетки «И цзин» [7]; и уж для верности сплела парочку заклинаний. И посылала во вселенную молитвы. Полный набор.
— Вот видишь? Опять ты за свое. Тебе мерещатся амуры там, где ничего подобного нет. Уж извини, но ты просто принимаешь желаемое за действительное, Бликс.
Я только улыбаюсь.
Перед самым началом поминок Патрик сообщает, что не сможет прийти. Потому что чувствует себя моськой, говорит он.
Моська. Это код, обозначающий, что Патрик считает себя слишком уродливым, чтобы находиться в приличном обществе. Это слово мы используем, общаясь между собой. Видите ли, Патрик не просто стеснительный, дело в том, что у него изуродовано лицо и смещена на сторону челюсть. Однажды он оказался в кухне, где из-за утечки газа вспыхнул пожар, и в одно мгновение из довольно привлекательного и хорошо приспособленного к жизни человека (его слова) превратился в отвратительное животное. Это он так себя характеризует, не я; а ведь свет, который льется из глаз Патрика, совершенно преображает его лицо. Вы видите этот свет и даже не замечаете ни его челюсти, ни кожи, натянутой так туго, что она кажется почти прозрачной. Свет заставляет забыть обо всем этом.
Однако так уж Патрик описывает себя — как отвратительное животное, — потому что лишь он один не может видеть этого своего света, и периодически мне приходится спускаться в его темную и затхлую квартиру, где он живет в обществе множества старых компьютеров и одного кота с дурным характером. Я сижу там с ним и пытаюсь втолковать, что другие люди видят в нем свет, а еще — что у него такая душа, за которую всякий его полюбит.
Он разбивает мне сердце, этот Патрик, Ведь он обещал прийти на отвальную Бликс.
— Спущусь с ним повидаться, — говорю я Хаунди и Лоле, и oни обмениваются взглядом, но не пытаются меня остановить. Я надеваю свою длинную, расшитую стеклярусом юбку, Лола помогает мне застегнуть ее поверх Кассандры, а потом я облачаюсь в пурпурную жакетку и накидываю шаль, которая вся в кружевах и зеркальцах, они везде, даже на бахроме. Лола взбивает мне волосы, чтобы они стояли дыбом, — и вот я выхожу и спускаюсь по лестнице к логову Патрика.
— Сегодня я не могу этого сделать, Бликс, — отзывается он с другой стороны двери, когда я стучу в нее.
— Милый, мне нужно, чтобы ты был у меня на поминках, — говорю я. — Сделай в дверях маленькую щелочку. Я должна тебе кое-что сказать.
Через некоторое время я слышу, как отпираются пять замков, а потом Патрик впускает меня в квартиру, и я начинаю расхаживать по ней, раздергивая все занавески и включая везде свет. А он стоит в потемках, одетый в то, что обыкновенно называет своей рабочей униформой: это слишком большие для него мешковатые тренировочные штаны и толстовка. Сам он стройный, худощавый парень из тех, что почти не отбрасывают тени; мне кажется, он стал таким нарочно и намеревается продолжать худеть и истаивать, пока просто не размажется по миру, как жвачка по тротуару. Теперь, когда его больше невозможно полюбить, сказал он мне однажды, он больше не хочет никого беспокоить, у него ужасная работа, писать о всяких болезнях и их симптомах, так что он погряз в горестях и не желает тревожить человечество своим разверстым, зияющим несовершенством. я понимаю это, о да, прекрасно понимаю.
— Патрик, — говорю я, — дорогой…
— Я не могу этого сделать. Послушай, я люблю тебя, и мне кажется просто фантастикой, что ты устраиваешь эту потрясающую вечеринку…
— Это не просто, как ты говоришь, потрясающая вечеринка. Это поминки. Веселые ирландские поминки.
— Да чем бы это ни было, ты же не хочешь, чтобы у меня случился приступ панической атаки! Я только испорчу всем настроение.
— Будем держаться вместе. Станцуем наш танец, и тебе незачем будет паниковать. — Однажды мы с ним вдвоем устроили танцы в шляпах, натягивая их на лица, а потом срывая и подбрасывая в воздух. — Может, мы и были пьяны, когда изобрели этот танец, но ведь мы можем напиться снова, — говорю я ему. И вытаскиваю гавайскую рубашку из его шкафа, который содержит ровно три рубашки, методично развешанные на плечики и ровно распределенные по всей площади.
— В этой рубашке ты выглядишь потрясающе и сам об этом знаешь. Так что можешь надеть ее и свою соломенную шляпу, и мы будем танцевать и выпивать. Людям нужно, чтобы ты пришел. Если тебя не будет, мне весь вечер придется отвечать на вопросы: «А где Патрик? Где же Патрик?» Подумай, каково мне будет. Эти объяснения, почему тебя нет, испортят всю вечеринку.
Но он только все так же печально смотрит на меня и качает головой.
— Патрик, — говорю я, — дорогой. Мы не можем избавиться от шрамов и ожогов. Мы не можем вернуться в тот день, потому остается только понять, как жить со всем этим дальше.
Я подхожу ближе, нежно касаюсь его лица, того места на щеке, где она почти ввалилась, и гладкой, светлой, туго натянутой кожи у глаза. Я беру его руку и не выпускаю ее.
Он молчит, застыв, пока я это делаю. Прямо богомол, а не человек.
— Разве мы не можем вмести найти способ жить в этом мире назло тому пожару?
Он запрокидывает голову и закрывает глаза. И я очень осторожно, медленно подношу его руку к Кассандре, к тому месту, где она расположилась под моей жакеткой, а потом так же осторожно задираю жакетку и кладу его ладонь на шар опухоли, который даже Хаунди не хочет ни видеть, ни трогать. Я обвожу Кассандру ладонью Патрика и сообщаю ему ее имя. Я боюсь, что он дернется назад, отшатнется, что, прежде чем он отвернется, я успею увидеть ужас в его глазах. Вместо этого на его лице мелькает сострадание. Он не убирает руку, только медленно выдыхает: