Эфраим Севела - Продай свою мать
Я в этом не вижу ничего предосудительного. Каждый тешит себя чем может. Одни, почувствовав себя евреями, переселяются в Израиль, строят его своими руками и своей кровью защищают его от врагов. Другие откупаются деньгами и умильно любуются нашими достижениями издали. Что ж, хоть деньги и не кровь, но деньги нашему государству нужны позарез, хотя бы для того, чтобы покупать оружие, и мы с благодарностью принимаем такую помощь.
Поэтому я не отказываюсь, когда меня просят попозировать перед камерой в окружении пестро одетых чрезмерно упитанных иностранных туристов, и, если это не мешает моим служебным делам, в сотый раз скалю зубы в стандартной улыбке в объектив.
Так было и на сей раз. Семейство американских евреев: слоноподобная мама в обширнейших бордовых брюках и готовой лопнуть под напором грудей кофточке, короткий очкастый папа и куча детей, все в очках, все толстозадые, и у всех на зубах металлические цепи — потуги убрать неправильный прикус, попросили меня сфотографироваться с ними. И, отщелкав камерами, еще долго рассматривали меня как музейный экспонат, даже щупали, не доверяя своим глазам, и засыпали комплиментами насчет моей женственности и как, мол, идет мне военная форма. Я хотела было сказать им, что военная форма была бы не менее к лицу их сыновьям, правда, пришлось бы расширить казенные штаны, чтобы они туда осунулись. Но не сказала. Сдержалась. Нельзя же кидаться на людей, как собака. Они ведь искренне восхищались мной. И несомненно, любят Израиль — иначе зачем было лететь так далеко? И вообще славные люди. Особым умом и манерами не блистающие, но вполне добропорядочные. И вернее всего, не особенно скупы, когда приходится раскошеливаться на помощь Израилю. Даже обменялись адресами. Когда пришла смена и я вернулась в расположение части, меня там ожидал сюрприз. Дежурный сержант вручил мне объемистый пакет и, ухмыляясь, пояснил, что это завезли сюда какие-то американцы.
Я сразу почуяла неладное. Я терпеть не могу подарков. Да еще от чужих людей. Мои опасения были не напрасны. В пакете была груда каких-то вещей: кофты, рубашки, юбки и даже нижнее белье. И все не новое, а ношеное, с заметными следами от неоднократных стирок.
Кровь ударила мне в голову. Трудно было придумать оскорбление похлестче. Швырнуть мне, как нищей, подачку. Свои обноски. Тряпье, которому место на свалке. Даже не моих размеров.
Я была готова взорваться от унижения и злости.
В пакете лежала записка, и в ней адрес отеля, где остановилась эта семейка и теперь, несомненно, дожидалась от меня проявлений благодарности. И дождалась. Я ворвалась к ним в отель. Они были в сборе и встретили меня блеском стекол очков и металла на зубах.
Можешь представить, что там происходило. Ты знаешь, какой я бываю во гневе. Я их честила на чем свет стоит. И не только по-английски. В запале орала на них и на иврите и по-литовски. И даже ругалась русским матом.
А они сидели ошарашенные. И не сопротивлялись, а только испуганно пучили на меня свои бараньи глаза.
Им и невдомек, что они меня жестоко оскорбили своим так называемым подарком. Они были уверены, что поступили добропорядочно, даже благородно.
И тогда меня поразила мысль, что все эти люди по своей природе беженцы. Беглецы. Гонимые по миру. Если не они, то их родители или деды бежали в Америку, искали в ней убежища от преследователей. А беженец всегда гол как сокол и благодарен любой подачке, любой милостыне. И когда те, что устроились и обжились на новом месте, с королевской щедростью раздают свои обноски тем, кто добрался до спасительных берегов после них, это считается актом милосердия и филантропии.
Разница между такими, как я, и ими в том, что мы — не беженцы. Мы — бойцы. Мы вернулись к себе домой. А не искать убежища под чужим кровом. У нас есть гордость людей, не привыкших слоняться по чужим углам, у нас, а не у них, есть подлинное чувство человеческого достоинства.
И когда я это осознала, мой гнев иссяк. Мне стало их жаль. Но это случилось, уже когда я покинула отель, оставив их в состоянии глубокого шока, искренне недоумевающих, ибо понять суть того, что произошло, им не дано — у них психология не нормальных людей, а вечных беженцев.
Поэтому я не вернулась в отель, чтобы извиниться и рассеять страх, который вызвала у этих бестолковых и жалких людей».
x x x
Когда оркестр уходил с эстрады на перерыв, включали радиолу, и танцы на медленно вертящемся круге продолжались. Нам, музыкантам, полагалось бесплатное питание, и, так как война кончилась всего пять лет назад и воспоминание о голоде все еще не улетучилось из голов, почти весь оркестр в перерывах пасся на кухне, мы ели все, что подносили повара, а те не скупились, ибо давали не свое, а то, что недокладывали в порции клиентам. На кухне было парно и душно, и я предпочитал выйти с тарелкой в зал и присесть на незанятое место.
Основную публику нашего ресторана составляли офицеры местного гарнизона, чаще всего молодые, неженатые, упивавшиеся до бесчувствия от тоски и одиночества в этом чужом литовском городе, где по-русски разговаривать отказывались даже самые последние проститутки. Это была одна из форм национального протеста оккупантам. Самая безобидная.
Помню, я сидел со шницелем за пустым столиком. На круге, под заунывное старое танго, тесно переминались пары. Ко мне неуверенной походкой направлялся русский офицер в давно не чищенных сапогах. Направлялся ко мне. Больше было не к кому. За моей спиной была стена.
Он остановился перед столиком, мутным взором уставился на меня и, неуклюже щелкнув каблуками и вытянув руки по швам, изрек:
— Разрешите… пригласить на танец.
Я чуть не подавился шницелем и, стараясь не улыбаться, чтобы не вызвать его гнева, серьезно объяснил ему, что я — не дама, а мужчина. Мои слова не произвели на него никакого впечатления.
— Все равно, — сказал он, но все же не стал повторять приглашения, а задом попятился и рухнул между столиками.
Коронным музыкальным номером, обожаемым нашей публикой, была «Африка». Во всем зале гасили свет, и лишь над вращающимся танцевальным кругом посверкивал, медленно поворачиваясь, шар из множества зеркальных осколков. На него было направлено из углов несколько разноцветных лучей. Вступал барабан. За ним — флейта. Потом гобой. В восточном ритме оркестр тихо затягивал заунывную мелодию, и через каждые двадцать тактов наш ударник, старый и лысый еврей с пропитым голосом, хрипел в микрофон:
— Африка… Африка.
Зал пустел во время «Африки». Все устремлялись на круг. Там становилось так тесно, что танцевать уже было невозможно, так как, подняв ногу, не всегда найдешь место, куда ее поставить. Танцевали в основном пожиманием плеч и шевелением ягодиц. Круг полз медленно, но все же ощутимо, и действие алкоголя на мозги от этого лишь усиливалось. Крайние то и дело падали с круга, у дам задирались юбки, офицеры цеплялись ремнями портупей за ножки опрокинутых стульев.