Дина Рубина - Гладь озера в пасмурной мгле (сборник)
– Э! Куда прешь! – вскидывался возмущенный фраер, сжимая часы покрепче. – Я раньше купил! – и умоляюще заглядывал Кате в глаза. – Девушка, две триста, а?
– Ладно, – измученно соглашалась наконец Катя. И молча, отрешенно глядела, как, заворотя полу пиджака, фраер сопя отсчитывает деньги... Зорким боковым зрением отмечала, что Слива и Пинц, разочарованно матерясь, уже растворились в толпе. Пересчитывать деньги ей не требовалось – Катя обладала поразительной способностью мгновенно оценивать по весу количество денег в пачке. Аккуратно, не торопясь, под сочувственными взглядами старухи, она заворачивала деньги в платочек, совала поглубже за пазуху и, сердечно попрощавшись, уходила.
Впрочем, отойдя шагов на двадцать, уже отчаянно орудовала локтями, пробиваясь к ларьку «Овощи и фрукты», где ее ждала рокочущая мотором, вся помятая черная «эмка».
Фраеру, между тем, не терпелось показать часы специалисту, чтоб еще кто-то, беспристрастный, оценил их и подтвердил, что покупка чертовски выгодна.
У входа на базарную площадь лепилось несколько часовых будок, где за червонец можно было получить любую консультацию. Туда и спешил фраер и через минуту уже выслушивал от нелицеприятного специалиста все сведения о чертовски выгодной покупке. Часы, конечно, неплохие, серебряные, механизм подержанный, но идут неплохо. Цена им – рублей триста, триста пятьдесят... Как вы сказали? Бриллиантовые?! – часовщик изумленно-весело оборачивался к своему напарнику: – Ты слышишь, Фима, – бриллиантовые камни! Голубчик, я таких не встречал. Фима, а ты? Вот видите, и Фима не встречал...
В смертельной ярости, как раненый гладиатор, фраер бросался назад.
– Где она?! – рычал он, наводя ужас на невинную старуху. – Где-е?! – и грозил разметать товар грошового барыги, хлам на расстеленной газетке, – побитые циферблаты, треснутые корпуса. Ему испуганно указывали направление, в котором ушла девушка.
И долго еще метался незадачливый фраер по бурным волнам толкучки, в бессилии и праведной ярости, как погибающий фрегат с обломанными снастями...
***– Артистка! – восхищенно бросал Слива, когда Катя садилась рядом с ним на переднее сиденье. – Чиста-сливочна-масло!
– Давай, крути! – сухо отзывалась она. Ее раздражал Слива, раздражал Пинц. Непонятно – на что они сдались Семипалому, дармоеды чертовы. Разве что подкармливать от щедрот.
Катя вообще считала, что прекрасно бы справилась сама. Она да Семипалый – а больше никого и не нужно.
Проехав «Тезиковку», вокзал, район Госпитального рынка, Слива останавливал машину на Саперной, где-нибудь в укромном дворике.
– Давай, – говорил Слива, деликатно отворачиваясь и сплевывая через окно машины. На заднем сиденье нетерпеливо ерзал Пинц. Доли своей дожидался, водоросль зеленая. А за что, спрашивается?
Катя неохотно лезла за пазуху, вынимала пачку в носовом платке и отдавала Сливе. Тот пересчитывал, бормоча, слюнявя палец, ошибаясь, вновь принимаясь отсчитывать. Катя смотрела на его манипуляции с тихим презрением. Сама-то она деньги считала молниеносно – проводила большим пальцем по ребру собранной пачки и точно называла – сколько в ней купюр.
Слива отсчитывал Катину долю, – сотни полторы-две, это зависело от заработанного, – потом откладывал себе и Пинцу. Остальное отвозили Семипалому. Прямо в часовую мастерскую на углу Карла Маркса.
...Однажды зимним, необычайно прозрачным воздушным днем, после особо удачного дела, сидя в машине рядом с осточертевшим ей Сливой, Катя вдруг поняла, что пора прикрывать благотворительную контору по поддержанию жизни в бездарных душах этих шелудивых псов. Нет, конечно, они рыщут по базарам и ищут фраера. Иногда добывают хороший товар, который можно перепродать втридорога. Ну и Слива, отличный механик, со своей, из железной требухи собранной, «эмкой», всегда на подхвате, что удобно...
Но – равная с Катей доля – им, мелким барыгам?
В том же дворе, возле низкого голубого штакетника, огораживающего укрытые на зиму, припорошенные снегом и перевязанные, как вареная колбаса – веревками, толстые виноградные лозы, Слива остановил машину и, как всегда, велел доставать деньги.
Не двигаясь, Катя со скучающим видом смотрела в окно, на крыльцо жактовского домика, каких много было в этом дворе.
На крыльце сидела большая рыжая псина и остервенело выкусывала блох у себя в паху.
– А'тистка, п'оснись! – окликнул Пинц с заднего сиденья.
Катя нахмурилась и сказала Сливе:
– Крути к Семипалому.
Слива изумленно воззрился на нее:
– Чего это?
– Он поделит.
Повернувшись к ней всем корпусом, Слива несколько секунд ее разглядывал.
– Не мудри, девка. Пусть все по-хорошему, дрёбанный шарик!
– Семипалый делить будет. По-настоящему.
– Это как – по-настоящему? – тихо и опасно спросил он.
– А так, что ваша доля с моей не ровнится, – спокойно ответила она.
– Это почему же не ровнится? – вкрадчиво уточнил он.
– Потому что она с Семипалым спит! – ехидно выпалил Пинц сзади.
Снег под собакой на крыльце растаял, подтек. Солнце прыгало по сосулькам, свисающим ледяной гроздью из раструба ржавой водосточной трубы.
– Верно, Пинц. И ты запомни это, – сказала Катя и повторила насмешливо: – К'епко запомни.
– Слушай, артистка... С одним таким, что сильно просил и допросился, уже договорились. Он тоже шутить любил.
– Слива, – перебила она, хмурясь. – Нет охоты слушать твои гнусные песни...
– Добра не помнишь! – с сердцем продолжал он. – Давай поговорим, дрёбанный шарик... – видно было, что Слива крепился из последних сил. – Забыла, какую тебя подобрали!...
– Ты подобрал? – жестко улыбнувшись, спросила она, глядя в отечные, припухшие глазки Сливы. – Ты бы рад подобрать, дрёбанный шарик, да нос перерос.
И словно не замечая, как наливается багровым лицо барыги, добавила спокойно:
– Ну, ладно сердить меня! Вези, Семипалый нас поделит.
11
Юрий Кондратьич считал себя человеком интеллигентным: до войны он успел закончить четыре курса харьковского инженерно-строительного института, увлекался философией, в студенческие годы любил щегольнуть в компании каким-нибудь занятным изречением Шопенгауэра или Ницше, и вообще, парнем был башковитым, внушал к себе по крайней мере уважение.
Кроме того, в юности был отличным теннисистом, даже выступал в соревнованиях на первенство Украины. Особую приязнь у сокурсников он никогда не вызывал, да, впрочем, и не стремился завоевать чью бы то ни было любовь или приязнь. Своего же ни на копейку не упускал, а своим считал многое.
Войну Юрий Кондратьич прошел, как полагается уважающему себя мужику, честно и многотрудно – сапером. Ранило его в конце сорок четвертого, – подготавливая проход для разведчиков, в темноте случайно задел взрыватель... – контузило, и взрывом оторвало три пальца на левой руке – средний, безымянный и мизинец.