Нил Шустерман - Громила
— Ну, наконец-то, изволил явиться! — рычит дядя Хойт, ну прямо как медведь, если бы только медведи умели разговаривать. — Поздновато! Пусть пацан на этот раз расплачивается собственной шкурой!
Но Брю стоит с каменным лицом и ничего не говорит.
— Ну и ладно. Тогда пусть достаётся вам обоим!
И принимается молотить меня. Но мне-то что — я тряпичная кукла.
Снаружи доносятся сдавленные стоны. Не крики, только стоны — Брю всегда держит всё в себе. А ведь больно наверняка ужасно, я знаю. Дядя видит, что его урок мне по барабану, и злится ещё больше. Он орёт и ругается, но мне плевать.
Закрываю глаза. Я тряпичная кукла. Пересчитываю боками все углы, стенки и выступы в сарае. Пусть он колошматит меня, пинает ногами, толкает, возит по полу! Даже начинаю улыбаться, потому что всё это довольно весело — как будто меня качают в колыбельке.
Бесись сколько хочешь, дядя Хойт — ты не сможешь причинить мне вреда. Брю защищает меня. Он никогда не позволит тебе сделать мне больно. Никогда, никогда, никогда.
БРЮСТЕР
36) Принимающий
Мы с Бронте гуляли дотемна,
Мой брат побрёл домой один —
Навстречу нашему самому страшному кошмару.
И вот я стою под окном сарая,
Стою, пока ноги не отказываются меня держать.
Дядя — сгусток злобы, направленный на брата —
Теперь нацелен на меня.
Кого же избивает мой дядя? Меня?
Его ноги так беспощадны,
Его руки так безжалостны,
Потому что он знает — это моя боль?
За то, что я не послушался его?
За то, что хочу жить, а не гнить здесь?
Или он в бешенстве оттого,
Что не может внушить нам
Почтение к себе?
Стою в грязи
На четвереньках,
Падаю на бок,
Грязь забивается в уши,
Колени прижаты к груди,
Стараюсь подавить
Рвущийся из глотки крик.
Прячу его в себе.
Перемалываю боль,
Она истончается,
Выходит пóтом,
И мочой,
Жижа заливает мои джинсы —
Такая же мерзкая,
Как мой дядя,
Которого я должен ненавидеть,
Но не могу.
Которому я должен помешать,
Но не могу.
Я устроен иначе, всё у меня не так, как у людей.
Я — принимающий,
Я не могу ни муравья убить,
Ни раздавить слизняка.
Не могу поднять руку на дядю,
То, что сидит во мне — не позволяет.
Вот и валяюсь в грязи,
Исходя болью,
Я слаб, я жалок,
И моя злость на него —
Ничто в сравнении со злостью на себя самого.
Я — руины, оставшиеся после землетрясения,
Я пыль, окутывающая эти руины.
Три минуты — и всё проходит.
Встаю, изломанный, но не сломленный.
Меня не сломить —
Для этого нужно что-то страшнее, чем дядя.
Поворачиваю ржавую ручку,
Вхожу и вижу Коди —
Его волосы дико всклокочены,
Взгляд растерянный, испуганный,
Но на нём ни царапинки.
А дядя Хойт
Тоже разбит.
Разрушен, размолочен,
Загнанный зверь, сгусток отчаяния,
На коленях посреди сарая,
Схватился за плечи, как будто это ему больно, не мне.
Всегда одно и то же.
И сам он в это верит —
Но сделанного не воротишь,
Не переделаешь.
Хватаю брата и хлопаю дверью перед дядиным носом,
Спасаюсь бегством из эпицентра,
Потому что боль моего дяди
Вползает в меня склизким червём.
Но если я убегу подальше,
Умчусь побыстрее,
Его муки останутся при нём.
Наша комната — мой священный приют.
Снимаю рубашку
И ложусь вниз лицом.
Мы с Коди
Начинаем привычный ритуал.
Мы знаем его назубок.
Сначала тёплая влажная салфетка —
Брат проводит ею по моей спине,
Осторожно прощупывает раны.
Он вытирает мне лицо,
Промывает заплывшие глаза,
И в его зрачках я вижу, как я страшен.
Вторая салфетка —
Смоченная в спирте,
Холодная и жгучая.
Подавляю стон.
Теперь сухая салфетка.
Коди бережно промокает раны,
Прикидывает
Их форму и размер —
Он знает, куда какой годится пластырь.
Он покрывает мне спину полотенцем —
Может, чтобы я не замёрз,
А может, чтобы не видеть кровавых рубцов.
Он кивает и хочет заплакать,
Но его печаль длится лишь мгновение —
Не успевает слеза упасть,
Как его грусть становится моей,
Это в моём сердце тяжесть,
Это мои глаза разъедает солёная влага.
Но я не могу.
Я устроен иначе.
Думаю об утре,
О дальнейшем развитии событий:
Дядя никогда ничего не помнит.
Как удобно.
Он понимает лишь, что сделал что-то плохое, но не настолько плохое,
Чтобы морочить себе этим голову.
За завтраком Коди уставит взгляд
В тарелку со смесью для завтрака,
Но я посмотрю дяде прямо в глаза,
И он сожмётся под моим взором,
Потому что в этот раз всё было намного хуже, чем всегда,
Он никуда не денется —
Ему придётся вспомнить.
И потянется к моей рубашке, но я отпряну,
Мои раны — моё достояние, я никому их не отдам.
И вот тогда дядя перепугается.
Приходит утро, и я готов к встрече с дядей,
Готов ко всему, что он скажет.
Я прав в своём дерзком негодовании,
Раны мои горят обвинением,
Я готов!
Но дядю невозможно поднять с постели,
Он будет валяться весь день, как колода,
От его храпа сотрясается дом,
Какой смысл пытаться
Что-то доказать спящему?
И я готовлю для Коди завтрак,
И осторожно опускаю рюкзак
На свои горящие плечи,
И мы идём в школу,
И оба отлично знаем,
Что никому не скажем ни слова.
БРОНТЕ
37) Фосфоресцирование
На мой взгляд, невозможное происходит в этом мире постоянно, просто мы принимаем его как должное, забываем, что когда-то оно считалось невозможным.
Взять хотя бы самолёты. Эти гигантские металлические штуковины не оторвёшь от земли без мощной гидравлической лебёдки, а они летают! Вам не кажется это невозможным? Когда-то все твердили: «Если бы человек был предназначен для полёта, у него были бы крылья», однако это не остановило поэтов — они продолжали мечтать. А потом, несколько сот лет назад, человек по имени Бернулли свёл в одну формулу давление, плотность воздуха и скорость — и бинго! Поэзия стиха стала поэзией движения, и теперь машины, по размерам превосходящие синего кита, летают в небе, и никого это не удивляет, спасибо всем большое.