Артуро Перес-Риверте - Учитель фехтования
– Моя хозяйка... Дон Хайме понимающим жестом прервал извинения; он был в курсе его дел. Учитель музыки благодарно вздохнул.
– Трудные времена, дон Хайме.
– Что и говорить.
– Время тревог, волнений... – Музыкант поднес руку к сердцу, нащупывая несуществующий бумажник. – Время одиночества.
Дон Хайме что-то неразборчиво проворчал в ответ. Ромеро истолковал это как одобрение его словам и воодушевился.
– Любовь, дон Хайме... Любовь, – продолжал он, на мгновение погрустнев и задумавшись. – Только она может сделать нас счастливыми, но именно она, как это ни странно, приносит нам самые тяжкие муки. Любовь – это рабство, дон Хайме.
– Раб лишь тот, кто ждет чего-то от окружающих. – Маэстро пристально посмотрел на своего собеседника, и тот смущенно заморгал. – Быть может, наша общая ошибка именно в этом. Тот, кому ничего ни от кого не нужно, остается свободным. Как Диоген в своей бочке.
Музыкант покачал головой. Он был не согласен с маэстро.
– Мир, в котором мы ничего ни от кого не ждем, – это ад, дон Хайме... Знаете, что на свете хуже всего?
– Для каждого человека это что-то свое. Что же хуже всего для вас?
– Для меня – отсутствие надежды: когда ты понимаешь, что ты в ловушке и... Бывают ужасные минуты, когда кажется, что ты в западне и нет выхода.
– Ловушки без выхода действительно существуют.
– Не говорите так...
– Я хочу сказать, что ловушка становится безвыходной только при невольном соучастии самой жертвы. Никто не заставляет мышь лезть за сыром в мышеловку.
– Да, но поиски взаимной любви, счастья... Зачем далеко ходить за примером? Вы же знаете, что я...
Дон Хайме резко повернулся к своему приятелю. Он и сам не знал, почему в этот вечер его так раздражал меланхоличный взгляд музыканта, похожий на взгляд затравленного оленя. Ему вдруг захотелось побыть жестоким.
– А вы похитьте ее, дон Марселино.
На тощей шее музыканта взволнованно заходил кадык.
– Кого?
В его вопросе отчетливо прозвучала тревога, недоверие и мольба, которую маэстро решил не замечать.
– Вы отлично знаете, кого я имею в виду. Если вы так любите эту вашу почтенную матрону, неужели вы собираетесь весь остаток жизни страдать у нее под балконом? Войдите к ней в дом, бросьтесь к ее ногам, соблазните ее, сломите ее добродетель, уведите силой... Застрелите ее мужа или, черт возьми, застрелитесь сами! Сделайте нечто действительно стоящее или поведите себя по-идиотски, но только сделайте что-нибудь, несчастный вы страдалец. Ведь вам еще нет и сорока!
После этой неожиданно пылкой тирады бледное лицо учителя музыки помертвело. Кровь отхлынула от щек; казалось, что он вот-вот повернется к маэстро спиной и бросится наутек.
– Я против насилия, – пробормотал он через мгновенье, словно эти слова все объясняли и оправдывали.
Дон Хайме посмотрел на него без тени сочувствия. Впервые за то время, что они знали друг друга, робость музыканта вызывала у него не сострадание, а презрение. Встреть он Аделу де Отеро, когда ему, как сейчас Ромеро, было на двадцать лет меньше, все бы сложилось совершенно по-другому!
– Я говорю не о том насилии, которое Карселес проповедует на тертулии, – произнес он. – Я имею в виду решимость, которую порождает мужество человека. Она рождается вот здесь. – Он указал себе на грудь.
Растерянность Ромеро сменилась подозрительностью; он нервно теребил галстук, недоверчиво глядя на дона Хайме.
– Я против любого насилия – и над отдельной личностью, и над целым обществом.
– А я признаю насилие. В этом понятии множество тончайших оттенков, уверяю вас. Цивилизация, отрицающая возможность прибегнуть к насилию в мыслях и поступках, разрушает самое себя. Она превращается в стадо баранов, готовых лечь под нож любого проходимца. С отдельными людьми происходит в точности то же самое.
– Ну а что вы скажете о католической церкви? Она против насилия и не применяла его ни разу за двадцать веков.
– Не смешите меня, дон Марселино. Христианство было воздвигнуто легионами Константина и мечами крестоносцев. А католицизм подкармливали костры инквизиции, галеры Лепанто и войска Габсбургов... Кто может гарантировать, что следующей жертвой не будете вы сами?
Музыкант опустил глаза.
– Вы разочаровываете меня, дон Хайме, – промолвил он мгновение спустя, задумчиво ковыряя тростью песок. – Я не думал, что вы разделяете взгляды Агапито Карселеса.
– Я не разделяю ничьих взглядов. И принцип равенства, который так рьяно защищает наш общий приятель, меня весьма смущает. Но так и знайте, друг мой: скорее я предпочту, чтобы мной командовал Цезарь или Бонапарт, которых я всегда могу попытаться уничтожить, если они мне не по душе, чем стану жертвовать моими надеждами, привычками и предпочтениями во имя того, чтобы лавочник из бакалеи на углу имел право голосовать... Трагедия нашего века, дон Марселино, в недостатке у людей характера; лучше всего это доказывает отсутствие мужества и вкуса. И, без сомнения, все дело в том, что вперед постепенно выдвигаются лавочники со всех концов Европы.
– Если верить Карселесу, дни этих лавочников сочтены, – ответил Ромеро, и в его голосе послышалась затаенная вражда: муж его возлюбленной был преуспевающим бакалейщиком.
– В словах Карселеса – недоброе предзнаменование, уж нам-то с вами известно, каковы его симпатии... Знаете, в чем корень всех зол? Мы принадлежим к последнему из трех поколений, которые по какому-то загадочному капризу создала история. Первому поколению нужен Бог, и оно его придумывает. Второе возводит Богу святилища и старается во всем ему следовать. А третье растаскивает по кусочку эти святилища и строит из них публичные дома, где лелеет свою алчность, сластолюбие и похоть. Да, друг мой: богов и героев неизбежно сменяют посредственности, трусы и слабоумные. Всего доброго, дон Марселино.
Маэстро постоял, опершись о трость и невозмутимо глядя вслед жалкой фигуре музыканта, который удалялся, втянув голову в плечи; без сомнения, беднягу вновь ожидало безнадежное бдение под балконом на улице Орталеса. Некоторое время Хайме Астарлоа разглядывал прохожих, хотя его мысли были заняты собственной судьбой. Он отлично знал, что многое из того, что он сказал Ромеро, можно отнести и к нему самому, и это отнюдь не делало его счастливым. Он решил вернуться домой; не спеша прошел по улице Аточа и зашел в знакомую аптеку, чтобы купить спирт и йод, запасы которых подходили к концу. Хромой продавец встретил его, как всегда, любезно и поинтересовался здоровьем.
– Пока не жалуюсь, – ответил дон Хайме. – Вы же знаете, это лекарства для моих учеников.
– Вы уезжаете на лето? Королева уже в Лекейтио. Там, конечно, соберется весь двор, если только не вмешается дон Хуан Прим. Таких удальцов, как он, еще поискать! – Продавец восторженно хлопнул себя по хромой ноге. – Вы бы видели его в Кастильехос, на коне; представьте себе: кипит бой, кругом враги, словно демоны, а он спокоен, как воскресное утро в августе. Там я имел честь сражаться вместе с ним и пострадал за родину. Когда я упал, раненный в ногу, дон Хуан обернулся, посмотрел на меня и воскликнул со своим каталонским акцентом: «Ничего страшного, парень...» И в ответ я трижды прокричал «ура!», прежде чем меня унесли на носилках... Конечно же, он меня помнит!
Дон Хайме вышел на улицу со свертком под мышкой, прошел перед дворцом Санта-Крус и зашагал по крытой галерее к площади Майор, где возвышалась конная статуя Филиппа III; там, у подножия статуи, он постоял несколько минут, примкнув к группе людей, завороженно слушавших бравые аккорды военного оркестра, и пошел дальше. Он уже приближался к площади Майор, собираясь поужинать в трактире Перейры, но внезапно остановился как вкопанный. На другой стороне улицы, в окне неподвижно стоящего экипажа, он увидел Аделу де Отеро. Она не заметила дона Хайме, занятая беседой с неизвестным господином среднего возраста во фраке, цилиндре и с тростью в руках, который стоял рядом с ее экипажем, непринужденно облокотившись о раму окна.
Дон Хайме замер, наблюдая за происходящим. Господин, стоя спиной к нему и наклонясь к своей собеседнице, тихо и учтиво беседовал с ней вполголоса. Она была необычайно серьезна и время от времени, как видно с чем-то не соглашаясь, отрицательно качала головой. Затем что-то тихо говорила она, а он кивал в знак согласия. Дон Хайме собрался было продолжить свой путь, но любопытство возобладало, и он остался стоять на том же месте. Он старался не обращать внимания на угрызения совести: шпионаж, которым он занялся неожиданно для себя, был одним из самых постыдных занятий. Он изо всех сил напрягал слух, чтобы расслышать доносящиеся до него обрывки разговора, но его усилия оказались тщетными – он был слишком далеко.
Господин по-прежнему стоял к нему спиной, но дон Хайме почему-то был совершенно уверен, что он этого человека не знает. Внезапно Адела де Отеро возмущенно взмахнула веером и что-то быстро заговорила, рассеянно обводя взглядом улицу. Через мгновение она заметила дона Хайме, который в знак приветствия поднес руку к цилиндру. Однако цилиндра он так и не коснулся: в ее глазах появились недоумение и тревога. Она отпрянула от окошка и скрылась внутри экипажа, а ее собеседник, явно обеспокоенный, на мгновение повернулся к дону Хайме. Кучер, скучавший на облучке, видимо повинуясь приказу, взмахнул хлыстом, и лошади сорвались с места. Незнакомец проводил экипаж взглядом и, помахивая тростью, поспешно удалился. Маэстро видел его лицо, но успел разглядеть лишь пышные английские бакенбарды и аккуратно подстриженные усики. Это был среднего роста элегантный господин довольно заметной наружности. В руке он держал трость с набалдашником из слоновой кости и выглядел озабоченным и деловитым.