Женя Павловская - Обще-житие (сборник)
Крышка застучала снова. Заткнула уши пальцами. Стук прекратился. Убрала пальцы — тоже вроде не стучит. Но через секунду опять с новой силой и в джазовом ритме. Я тревожно прислушалась к своему внутреннему миру — нет ли других симптомов: не хочется ли, например, выучить наизусть «Как нам реорганизовать Рабкрин» или, стоя навытяжку, исполнить Интернационал… Ничего подобного во внутреннем мире не обнаружилось. Хотелось нормального — разодрать зубами в клочья и потоптать «Краткий курс», сплясать на обрывках, сжечь их, пепел пустить по ветру и долго крутить кукишем вдогонку. Стало быть, с психикой порядок. Я отправилась в закуток — почему-то на цыпочках. Было тихо. Я затаилась. Через полминуты… страшно вспомнить… крышка на кастрюле запрыгала. Сама! Безо всяких причин!
Я, конечно, читала Гоголя. И более того, слушала в детстве рассказы приходившей к нам прачки Полины, нашего домашнего Эрнста Гофмана. Не совсем темная я в таких делах была — смекнула, кто там, в кастрюле.
После стирки мама обычно угощала Полину «городским» обедом.
— Полина, вкусно?
— Мы скусу не знам — хлябам…
После обеда Полина, собрав в рот крошки и утерев нос разбухшим от стирки указательным пальцем, рассказывала, как она лично два раза видела живых чертей.
— Захожу в баню с утрева рано — протопить, тёмно там ишшо. И что-то вроде под лавкой пошваркиват да похлюпыват. Вот так пошваркиват да похлюпыват всё. А кому там быть-то? Известно! Я в крик: «Свят-свят!» — пришипилось в уголку, затихло. Не ндравится свято слово, знамо! Я в угол-то тогда веником, веником. Ай, караул! — как ширанет оттуда мимо ног-то, аж хвостищем задело — ив усад. Там горох густо взошел, может, и нора иха тама. Это в городе, может, чертей-то и нет, тут транвай, тут милиция, военные ходют… Вот которы раньше в городе черти жили, дак те нынче тоже в деревню подались. Здрасьте, мол! А то своих у нас мало было… Из деревни-то народ в город норовит, а нечистый — туды. Ни на посевную, ни на уборочную их не гоняют. Плохо ли? Харчи, поди, свои, одежи-обужи не надо, а воздух у нас — чистый сахар. Лес, речка… Живи, озоруй — как на даче…
— Полина, ну что за чепуха! Это, наверное, заяц был. Ты его напугала.
— Как же, напугаешь их… А вот ишшо запрошло лето Лексея-тракториста Нелька пошла за овраг щавелю надрать — жрать-то в деревне нечего. Ладно, хоть щавель полномоченый в область не забират. Вернулась — батюшки-светы! Юбка подрана, в грязюке вся вываляна. Что стряслось? Нечистый, говорит, в лесу. Страшный — беда! Рога, как у Васьки — бугая совхозного, хвост, все такое. А через срок, слышь, мальчонку родила. Рыжий, а на ноге пятно родимое навроде рожков. Уж Лексей ее драл, уж он ее учил — ровно Сидорову козу… К парторгу она, непутная, все спасаться бегала. Все ж лучше, чем чертюга.
В нашей семье к Полининым рассказам относились без должного внимания. Родители были озабочены другими бытовыми проблемами. Поэтому правильному поведению в присутствии нечистой силы я с детства была не обучена. Мне пришла в голову здравая мысль перекрестить кастрюлю: все равно ведь кроме нас с чертом никто об этом не узнает! Но, с другой стороны, имелись резонные опасения в действенности этой меры. Ведь кто я есть? Некрещеная еврейка. Более того, только что учившая атеистический и богомерзкий «Краткий курс». Эффективность моего креста, естественно, понижена не менее чем на семьдесят процентов и может не убить нечистую силу, а только разъярить. На эти размышления я потратила четверть секунды, после чего пулей вынеслась в коридор барабанить в дверь старухи Анны Алексеевны, которая как нельзя лучше подходила для этого случая. Не просто примитивная богомольная бабулька, а член какой-то особо ядовитой секты. Она даже периодически предпринимала миссионерские попытки обратить мою упрямую маму в надлежащее лоно.
— Обязательно грешить надо, милая, — разъясняла она тактические основы, — погрешишь, покаешься. Рай на душе. А вот не грешить — значит в гордыне равнять себя с ангелами Божьими. Вот это-то и есть грех смертный, непрощенный.
Этой генеральной линии она была верна смолоду. «Ты погляди, нога-то у меня какая, прости, Господи, мои прегрешения», — хвасталась она на кухне, кокетливо задирая подол длинной юбки. Похоже, грешила старательно, с запасом.
Анна Алексеевна не отворяла. Идти домой к кастрюле было боязно. Другой сосед, алкоголик Генаша, к чертям был профессионально индифферентен — они каждый день по нему дюжинами — и ништяк! Наконец в покоях Анны Алексеевны зашуршало, с лязгом отомкнулись засовы, и она — высокая, вся в черном, с лошадиным лицом, предстала в двери. То, что надо! Как с фрески!
— Анна Алексеевна, — выдохнула я, — у меня крышка на кастрюле сама прыгает!
— Так выключи плитку-то, — равнодушно отозвалась она.
— Нет никакой плитки, Анна Алексеевна! Вы понимаете, она сама по себе прыгает!
Назвать причину подобного поведения крышки я как-то не решилась. То ли стеснялась обнаружить постыдное суеверие, то ли не хотела лишать старушку радости самостоятельного открытия. Но и сказанного оказалось достаточно. Вот он, ее звездный час! Глаза Анны Алексеевны сузились и сверкнули, губы твердо сжались. Осенив себя широким крестом, она сделала решительный шаг к нашей двери. Я скромно пристроилась в фарватер. Через каждый шаг мы делали остановку для сотворения крестного знамения. Экспедиция продвигалась неспешно, с принятием всех необходимых предосторожностей. Добравшись до закутка, Анна Алексеевна стала перед кастрюлей по стойке «смирно», троекратно перекрестилась и отвесила земной поклон. В ответ в кастрюле запрыгало.
— Господи-Сусе, помилуй! — страшно закричала Анна Алексеевна и рванула крышку на себя — как боец кольцо гранаты.
В кастрюле бился большой карп. Существо не менее диковинное в наших волжских краях, чем нечистый. Где только мама его достать умудрилась?
«Борьба за хлеб — это борьба за социализм», — указывал Ильич Надежде Константиновне, намазывая булку маслом.
Ага! Так же как и борьба за карпа, зимние сапоги, билет на самолет, за мясо, молоко, яблоки, колготки, за подписку на Ахматову.
Анна Алексеевна не здоровалась со мной полгода. Я пыталась убедить ее, что, возможно, под влиянием принятых ею правильных мер, а также общей святости, нечистый просто превратился в рыбу. Подвиг не должен пропадать втуне. Но старуха, будучи в душе материалисткой, решительно отвергала принципиальную возможность такой трансмутации.
Мама моя квалифицировала происшедшее как мракобесие и отрыжку средневековья. Как будто от современности отрыжка лучше. Тут не только отрыжка — такая рвота подступает! Но в дискуссию я, подобно партии, не вступила.
И уху из карпа не стала есть — назло. Благоухала она умопомрачительно, и я чувствовала себя жестоко обиженной.
С экзаменом тоже не повезло, сдала на трояк. Вместо общеизвестной неделимой троицы ренегатов: «Молотов, Маленков и примкнувший к ним Шепилов» бухнула «и примкнувший к ним Шелепин». И поделом мне. Сворачивание с рельсов материалистического воззрения на борьбу с нечистой силой никому даром не проходило.
«Идеализм философский есть… дорога к поповщине», — часто говорил самый человечный человек В. И. Ленин и улыбался своей доброй улыбкой.
Только химия соль…
Только химия соль,
Остальное всё — ноль.
Из нацарапанного на лабораторном столеОх, какая же была погода в тот вечер! Хорошо бы описать ее сильно, настоящими русскими дальнобойными словами. А заодно и тот кусочек города Горького (ясные ночки, буксиров гудочки), где эта погода что хотела, то и делала. Но я женщина, испорченная семьей и школой, в силу чего моя лексика ослаблена — и значительно. Матом я пользуюсь только в трех случаях. Во-первых, обжегши руку сковородкой — беззлобно, вслух, как в Старом, так и в Новом свете. Во-вторых, заседая на заседании кафедры — злобно, про себя и только в Старом свете, ибо в Новом — я отдельно, а кафедры отдельно. И в-третьих, при посещении государственных учреждений: очень злобно, во время акта — про себя, а потом, на лестнице, шепотом — ив Старом, и в Новом свете. А в тот далекий день, когда я, умученная, вылезла после вечерней лекции на Сормовском филиале в густую кашу тьмы, снега, дождя и общей невыносимой отвратительности, я произнесла только: «Ох!» Но подразумевала, естественно, многое. И прежде всего то, что ждать пятьдесят второго — околеешь, а такси здесь, это и ежу понятно, не поймать. Поэтому придется ехать любым до Московского вокзала, а там, если перебежать через туннель, есть стоянка такси в Гордеевке — месте, неприятном во всех отношениях. Психически здоровый горьковчанин в такое место вечером соваться не станет, а приезжий о существовании на планете Гордеевки и вовсе не догадывается. Поэтому там вероятность поимки такси значительно выше нуля. Удача часто пасется в местах повышенной опасности.