Мастер Чэнь - Магазин воспоминаний о море (сборник)
— Если она не приехала к мужу летом семнадцатого — то что угодно. Гражданская война. Баронесса. Большевики. И еще тиф.
— Или пробралась через две линии фронта в Крым в восемнадцатом?
— Могла.
— А представь себе: вытащив мужа, вдруг влюбилась без памяти в какого-нибудь комиссара, осталась в Петрограде…
— Эта что угодно могла.
— Вот видишь, как хорошо быть в магазине. Здесь все возможно. А через месяц я узнаю, что произошло на самом деле, и — а посмотри, какую потрясающую они собрали коллекцию.
Спальню перанаканской китаянки здесь воссоздали с большим тщанием. Абсолютно китайская кровать под слегка драным, но явно настоящим балдахином начала прошлого века. Антикварная радиола тридцатых годов и довоенные клюшки для гольфа. Шкаф с аккуратно, квадратиками сложенными простынями, шелковыми чеонгзамами. На туалетном столике — тальк двух марок, Goya и Lilac Mist, набор Woods of Windsor в розовой картонной коробке, все подлинное. И — дамская сумочка, рядом с ней кружевной батистовый платочек.
— Евгений, — сказал я. — Мы все еще в том самом магазине.
— И что?
— По твоей оценке, каков сейчас шанс того, что перед нами — кружевной платочек Варвары Дмитриевны Черкасовой?
— Ну знаешь ли. Один на миллион.
— Тоже шанс. Но посмотри. Кольчужная сумочка, фактически металлический кошелек на цепочке — такие носили как раз в те годы, в двадцатые — уже нет. Платок той же эпохи, батист. Черкасовы провели здесь несколько недель, пока всех моряков не вывезли домой. Гуляли по этим улицам, по ботаническому саду с обезьянами. В гостинице были горничные. Так что?
— Хорошо. Один шанс из тысячи.
— А теперь смотри.
Корейская группа начала заполнять спальню и щелкать камерами. Я положил руку на платок, скатал его в маленький шарик, который можно зажать между пальцами. Поднес к лицу: он слабо пахнул пылью и плесенью. Посмотрел на Евгения. Положил комочек на место.
— Камеры, — сказал он.
— Да, а экраны от камер в магазине внизу. Может, там и ведется запись, но… А вот пойду-ка я отвлеку продавцов. Тут еще корейцы набежали, а в толпе работать веселее.
Евгений посмотрел на меня с сомнением.
На экранах внизу виднелось сплошное мелькание корейских голов, с любопытством вытянутых к шкафам и столикам. Мы с продавцом — единственным, кто мог бы наблюдать за экранами, — завели разговор о циньском фарфоре.
Потом я поднялся наверх. Евгений задумчиво стоял посреди музейной спальни.
Кружевного платочка на туалетном столике уже не было.
Вот и конец истории. Ночь, балкон отеля «Фламинго», желтым и зеленым светится вдалеке ряд башен Танджун Бунга. А там, где лежит море, — непроницаемая тьма, провал, только корабль на горизонте — как золотая брошь на черном бархате. А, он, конечно, движется по невидимой линии горизонта, слева направо, к набережной Гурни, к Эспланаде и гавани, так, как шел когда-то белый крейсер, и морская вода вспенивалась под его кормой, как шампанское.
Эдуардо Элизальде, строитель галеонов
Они были огромны.
Если вы, в своей длинной рыбацкой лодке, замечали их на горизонте — а тем более если рисковали приблизиться, — то не верили глазам. Что это, что же это — целый городской квартал взмывает на гребень волны и нависает над вами, увенчанный шестью немыслимо щедрыми по размаху парусами.
Когда в ноябре они трогались в путь по океану, то сначала в день отплытия наискосок через бухту медленно двигалась икона — Нуэстра сеньора Порта Вага из Кавите, на лодке, в окружении целой россыпи суденышек. И в это же время по верхушке стен Интрамуроса монахи, под колокольный звон, несли модель корабля. Архиепископ Манилы поднимал руки в благословении. И били семь пушек — счастливая цифра.
Но возвращались они не всегда. Почти сто погибших галеонов лежат на дне под этой невидимой на волнах дорогой — дорогой через половину земного шара, через мрачный океан, от Манилы до Акапулько.
Это было давно, это было в Маниле, ее звали Мона, мы сидели с ней в кафе на Мабини, недалеко от театра, там, где шоколадный торт был удивителен. Мы просто сидели, ни от кого не скрываясь, — что необычного, если иностранный корреспондент пьет кофе с лучшей театральной актрисой страны, когда всем известно, что она училась в Ленинграде и еще помнит пару слов по-русски?
Но вот она убежала, облизывая шоколадные крошки с губ и закидывая за плечо сумку с балетными тапочками и прочим: сегодня репетиция танцев, танцует и вообще движется она лучше, чем говорит, ей достаточно просто остановиться, замереть в углу сцены — и эти неуклюже прижатые к бокам руки скажут все. Ставят «Чайку», где — в местной версии — больше танцев, чем слов, и как же нам не встретиться по этому поводу в открытую…
Она убежала, а сидевший в углу странно знакомый юноша — откуда ж он здесь, черт его возьми, взялся, и кто он вообще такой, вроде общались на приеме и о чем-то говорили — помахал мне рукой. И сообщил, очень тихо:
— Я никому не скажу. Верьте мне.
— Да какие же секреты, дорогой мой… Эдди, ведь так? У нас считают ее почти русской девочкой, мы часто встречаемся…
И правда — когда ты советский человек и встречаешься с просто местной девушкой, лучше такое от своих скрывать — донесут, но если это знаменитая на всю страну актриса, то тут все ровно наоборот. В посольстве тебе напоминают регулярно: ты там с ней бережнее, ведь это наше достояние. Мы гордимся тобой, сынок.
— Вы забыли, — весело сказал юноша. — Ну да, мы говорили всего лишь минуты три. Но все верно — Эдди. Эдди Элизальде.
Фамилию я его в прошлый раз не расслышал. А теперь понял, что дело серьезное.
Филиппинцы существуют не поодиночке, а кланами. И вся страна знает свои великие кланы — сто семей, как их называют, они правят Филиппинами уже не первое столетие.
Наверху, конечно, президентские семьи, достаточно один раз провести своего человека в президентский дворец, и все члены клана — а это в среднем тысячи три человек, в столице и провинции, — знают, что теперь они будут жить лучше. Просто потому, что бизнесмены из президентского клана получают заказы быстрее, а дальше — дальше с родными надо так или иначе делиться.
Но президентские семьи — это всегда новые деньги, это выскочки, как плантаторский клан Кохуангко — чрезмерно китайский, по местным понятиям. Корасон Кохуангко, вышедшая раньше замуж за адвоката Акино, правит страной, а делами клана занимается самый могущественный на данный момент бизнесмен, сто пятьдесят килограммов мяса, Эдуардо Кохуангко. И теперь у этого клана все будет хорошо. Как у кланов Макапагала, Кирино и прочих родных прежних президентов.
Но это, повторим, новые деньги.
Есть средние деньги — какой-нибудь Хайме Зобель де Айяла, на проспекте имени отца которого я в то время в Маниле жил. Эти люди стали богаты в середине столетия, до и после войны. И этот клан к президентским пока не относится.
А есть Лопесы Первые и Вторые — два разных клана (как ни странно, не родственники), Дельгадо, Сармьенто — и Элизальде. Старые деньги, еще испанские деньги, мягко отсвечивающие серебряным светом окладов в барокковом Сан-Аугустине.
Эдди не обязательно богат. Но он, с такой фамилией, скорее всего никогда не был и не будет совсем бедным и заброшенным, подумал я тогда.
А он с сочувствием рассматривал меня, чуть наклонив голову, — тонкий, хрупкий юноша. Небольшой, на вид ничего общего с темным и курносым коренным, сельским филиппинцем — наоборот, белокожий, с орлиным носом. И похожий… да, пожалуй, на молодого Пола Маккартни.
А человек, похожий на Маккартни, плохим быть не может.
— Раз такое дело, надо познакомить вас с моей девушкой, — сказал он, наконец. — Это тоже секрет. У нее есть муж, да еще и военный. Но мы ведь не выдадим друг друга, верно? Хорошо, а когда же — ко мне, в Себу?
Так, очень интересно. Я, значит, успел пообещать посетить его в Себу — а это все же другой остров, пара часов полета. А что там делать? И ведь обычно я помню, если даю какие-то обязательства.
— Я там позволю вам ударить пару раз топором, — вдруг став серьезным, сказал он. — Эти зарубки останутся на киле навсегда. И только мы будем знать об этом.
Киль! Так это же другое дело.
Ну конечно. Эдди, Эдуардо Элизальде, строитель галеонов.
Горячий морской ветер несся над травянистым холмом в Себу. Лицо Эдди — удлиненное, овальное, носатое — было мокрым, черные глаза сверкали. Рубашка — а он, на моей памяти, всегда ходил только в белых рубашках — прилипла к спине. Он яростно стесывал топором стружки кирпичного цвета со стоявшего на подпорках бревна.
Потом резким движением протянул мне топор рукояткой вперед:
— Ваши две зарубки, сеньор. Вы делаете историю моей страны.
Я заметил на его ладони две свежие кровавые мозоли.