Эдгар Доктороу - Град Божий
Может быть, поговорим о земных частностях?
Не сейчас, мой дорогой, сейчас мы будем пить… Я не должен был говорить об этом, да и вам не следовало. Давайте предадим все забвению…
Продолжайте, отец.
Слушайте, я скажу вам еще одну вещь. Если вы кладете большое бронзовое распятие на крышу синагоги, то что вы тем самым делаете? Так вот, вы одним блистательным ударом делаете все то, о чем я рассказывал вам, переводя смысл происшедшего на обычный человеческий язык.
* * *Иоэль, он был самым маленьким гонцом… Исайя, Дов, Мика — все они со временем начали выходить в город. Когда мальчик вырастал, и у него начинал ломаться голос, и он становился пригодным для работы на военном заводе, для него придумывали новые документы и он куда-то исчезал. Даниил, Соломон… Наверно, в некоторых случаях это были такие же вымышленные имена, как мое имя Йегошуа. Не знаю. Но все мы были надеждой наших еврейских родителей, которые сиротами оставили нас в гетто, сонмом царей и пророков, которые ждали на чердаке совета исполнения своего предназначения.
Не могу сказать, что среди нас царил дух товарищества. Все мы переживали личные утраты, и у всех нас дух был в той или иной мере сломлен. Кроме того, большую часть времени мы голодали. Нам все время хотелось есть. Нашим растущим организмам не хватало еды, и это делало нас сонливыми. Когда мы были не заняты, то спали. С нами не было проблемы шума, так как мы не затевали на улицах обычных мальчишеских игр. Мы были тихими, спокойными, что называется, себе на уме. Каждый из нас обладал секретами, которыми мы ни с кем не делились, даже друг с другом. Мы никогда никому не рассказывали о том, что знали, или о том, куда ходим и что делаем.
В таких условиях мы росли стоиками, неестественно терпеливыми для нашего возраста. Поэтому даже сейчас, хотя я выжил и стал взрослым, хотя я удостоился благословенных милостей, у меня была твоя дорогая покойная мать и есть ты, мое великое утешение, хотя я могу, как свободный человек, ходить по американским улицам, несмотря на все это, меня не покидает тень моего непрожитого прошлого, мальчик с чужим именем, воплощение моей несостоявшейся истории.
Когда огород моего отца вновь зазеленел, немцам понадобилось восполнить рабочую силу на своих заводах, и по мосту потянулись длинные колонны беженцев, бредущих с котомками и чемоданами в руках. Вновь прибывших строили на площади, потом эсэсовцы проверяли их и присылали отобранных людей в канцелярию совета для определения на жительство. Прежде всего гонцы отводили переселенцев в вошебойку. Вши были вечной проблемой гетто, были они и у меня. Это было опасно, потому что вши переносят болезни, например, тиф.
Тем, кто по каким-то причинам не подходил для работы, приказывали забраться в кузов открытого грузовика. Когда кузов наполнялся до отказа, машина уезжала, увозя за реку людей. Я не мог смотреть на них.
К лету население гетто увеличилось до шести-семи тысяч человек. Стало трудно соблюдать положенный рацион питания. Больших усилий требовали санитарные мероприятия. К работе в совете привлекалось много дополнительных людей: у немцев прибавилось бюрократических дел. Очень часто теперь мне приходилось со скоростью ветра бежать в канцелярию совета, чтобы оповестить его членов, что штабная машина с развевающимся нацистским флажком на радиаторе пересекает мост, направляясь к нам. Совету приходилось регистрировать все новых и новых людей, называвших имена — свои или вымышленные. Приходилось господину Барбанелю делать и совершенно секретные записи. Многие из беженцев принесли с собой весть о судьбе других еврейских общин. Недалеко от Каунаса людей выводили в поле, загоняли в заранее вырытые ямы и расстреливали из пулеметов, потом прямо на трупы загоняли следующую партию, и снова в ход шли пулеметы, из ямы раздавались крики боли и ужаса, мужчины, женщины, дети, истекающие кровью, частью погребенные заживо, погибли в этих ямах. Было их десять тысяч, и погибли они в течение одних суток. Несколько разных свидетелей подтвердили это число.
Когда господин Барбанель получал сообщения, он либо дословно записывал то, что ему говорили, либо просил собеседника записать самого. Барбанель вел дневник, в который заносил все происшедшие в гетто события, переписывал туда важные документы, последние распоряжения, постановления, приказы о казнях, свидетельства о смерти, подробности заседаний совета, приказы, подписанные негодяем Шмицем, списки заложников, протоколы переговоров, бланки личных документов — все мыслимые пункты заносились в эту хронику. Я часто видел Барбанеля пишущим. Он использовал при этом любой клочок бумаги, который попадал ему под руку, например, неиспользованные ученические тетрадки. Даже сейчас я закрываю глаза и вижу, как Барбанель пишет мелким красивым почерком на идиш. Мелкие буквы ложатся аккуратными стежками на белый лист бумаги, слова, слетающие с пера, ложатся ровными строчками, в которых воплотилось его страстное желание поведать о том, что происходило каждый день в нашей жизни, жизни пленников, малозаметная, глубокая решимость записать все, зафиксировать события как нечто неделимое, словно это был документ громадной человеческой важности. Впрочем, так оно и было на самом деле. И останется таким навсегда. Конечно, его деятельность была нелегальной. Немцы прекрасно сознавали преступность своих деяний и запретили вести дневники и фотографировать. Все фотоаппараты были конфискованы. Но Барбанель был первым помощником и правой рукой доктора Кенига, и по обязанности он должен был писать множество документов, поэтому Барбанелю было относительно легко совмещать ведение хроники с выполнением повседневных обязанностей.
Сидя в кабинете Барбанеля и видя, как он беседует с вновь прибывшими или как он складывает в портфель приказы немцев за истекшую неделю, я постепенно понял, чем он занимается, и однажды спросил его, не был ли он до войны историком. На мгновение он удивленно вскинул брови, но потом улыбнулся и, покачав головой, сказал: «Ты смышленый парнишка, Йегошуа. Да, я — историк, по необходимости. Но ты ведь никому не расскажешь об этом». Это было утверждение, а не вопрос. Я поклялся, что не скажу, и мы пожали друг другу руки.
До войны Барбанель торговал пиломатериалами. Мне кажется, что в делах совета он занимал более решительную позицию, чем доктор Кениг, в силу своей молодости. Это было большой моральной поддержкой для нас, мальчишек, — насмешки Барбанеля над немцами, издевательские замечания по поводу врагов. Он говорил так, словно главной характеристикой нацистов была не власть над нами, а их непроходимая тупость. Он не проявлял угодливости в присутствии немцев, вел себя сухо и по-деловому. Барбанель не делал никаких усилий чтобы скрыть свое презрение, но немцы по каким-то причинам терпели его отношение.
Теперь, узнав о существовании архива Барбанеля, я стал пользоваться еще большим доверием. Каждую неделю он вкладывал мне в руки пакет, завернутый в клеенку и перевязанный шпагатом. «Это для Марголиной, — говорил он. — И смотри будь осторожен». Я засовывал пакет под рубашку и бежал с ним в больницу, к медсестре Грете Марголиной, которая была его другом и, как я понял, когда стал старше, любовницей.
Госпожа Марголина была почти такой же храброй, как Барбанель. Ее мужество проявлялось не только в том, что она хранила дневники, но и в том, что медсестра Марголина выводила из гетто беременных женщин. Однажды она ухитрилась даже принять роды и спрятать куда-то (куда, я не знаю) и мать, и новорожденное дитя. Она была настоящей медицинской сестрой, единственной настоящей сестрой в больнице. Мне кажется, что тогда ей было за тридцать, и, конечно, я был без памяти влюблен в нее. Я стремился в больницу и с нетерпением ждал каждого очередного похода туда, хотя эти задания были самыми опасными из всех, какие мне приходилось выполнять. Грета… нет, дело было не в том, что эта женщина отличалась красотой, нет, хотя ее лицо с высокими скулами, обрамленное прямыми соломенного цвета волосами, было миловидно… все дело было в том теплом свете, который излучали ее глаза, когда она улыбалась мне. У Греты была очаровательная, врачующая улыбка, она появлялась на лице спонтанно, она была пронизана чувством, что никакое несчастье не может омрачить отношения между нами, двумя бесценными человеческими созданиями, что самое главное на земле — это любовь, которая естественна, как воздух, которым мы дышим. «Йегошуа, дружок мой, где же ты пропадал столько времени?»
Я мог восхищаться господином Барбанелем, доверять ему и преклоняться перед ним, даже не догадываясь об этом, но в нем всегда чувствовалась спешка, он постоянно находился под прессом дел, которые надо было сделать, или уклониться от их выполнения. Напротив, Грета Марголина в своем белоснежном, безупречно выглаженном халате излучала неторопливое достоинство и собранность, я вспоминаю это ощущение и понимаю, что так в моей мальчишеской душе преломлялась ее физическая привлекательность. В моих глазах она была самой прекрасной женщиной на свете. Я внимательно смотрел на ее руки, когда она брала свертки с рукописями, и иногда мои руки касались ее. Я приходил от этого в страшное волнение и, смутившись, убегал, слыша за спиной тихий смех Греты.