Манфред Грегор - Мост
— Песня парашютистов, — проговорила пожилая женщина над ухом Клауса, и он почувствовал, что на глаза у него навернулись слезы. Внезапно ему захотелось тоже шагать в этих колоннах. Он не смог бы объяснить почему.
Но его чувствительность проявлялась не только в таких случаях.
Клаус Хагер любил по воскресеньям ходить в городскую церковь. «Странно, — думал он иногда, чувствуя укоры совести, — хожу в церковь, стою на коленях, а молиться не могу!» Приходил он обычно к самому началу службы, опускался на колени и начинал читать «Отче наш», но потом мысли его уносились куда-то далеко-далеко. Где-то там, под высокими сводами церкви, витали они, мощные звуки органа, и торжественное пение хора уносило их вдаль, а вид огромного зала, заполненного коленопреклоненной толпой молящихся, запахом ладана и мерцанием бесчисленных свечей, вселял в его душу благоговейный трепет.
Больше всего любил он, стоя где-нибудь в укромном уголке церкви, слушать майскую службу. Когда звонкие женские голоса и мощные раскаты басов возносили хвалу царице небесной в чудесных, полных религиозного экстаза гимнах, он вместе со всеми отдавался мистическому порыву. Клаус мог часами простаивать в маленькой оконной нише перед изваянием скорбящей богоматери в те предвечерние часы, когда последние лучи заходящего солнца преображали суровый лик статуи; он не мог оторвать от нее восхищенного взгляда, а сердце щемило от какого-то неземного блаженства. Однажды он покаялся на исповеди, что не молится в церкви, не может молиться, а только сидит и слушает, погруженный в свои мысли.
— Ты не согрешил, — тихо сказал священник, и едва заметная улыбка тронула его губы. Но Клаус Хагер не мог этого заметить сквозь решетчатое окошко исповедальни.
Если дома, ему случалось чувствовать себя несправедливо обиженным, то он рано ложился в постель, долго лежал, не двигаясь, уставившись невидящими глазами в потолок, и думал: «Я смертельно болен, скоро умру. Меня отнесут на кладбище, и все соберутся у моей могилы. Мать, отец, учителя, товарищи… Все будут плакать и вспоминать, как часто были несправедливы ко мне».
Он видел себя лежащим в гробу: бледное улыбающееся лицо, утопающее в цветах.
Когда он подружился с Франциской Феллер, все переменилось. Он реже думал о смерти, и сам не понимал, как мог прибегнуть к вероналу. «Если бы пришли на полчаса позже, меня бы теперь, вероятно, уже не было в живых, — думал он, и им овладевал ужас. — Обо мне бы, наверно, уже давно забыли».
Клаус Хагер не испытывал томления плоти, от которого страдало большинство его ровесников, и у него не бывало волнующих снов, из-за которых ночь для многих из них превращалась в сплошное мучение. Возрастные особенности проявлялись у него в той обостренной нервной чувствительности, в той болезненной эмоциональности, которая так легко отдавала его во власть любых настроений. Чаще всего это происходило под воздействием музыки. И хотя сам он был совершенно не способен научиться играть на каком-либо инструменте, он мог часами просиживать дома перед радиолой, слушая симфонии Брамса и Чайковского, скрипичный концерт Мендельсона или фортепьянный концерт Рахманинова.
Отнюдь не всегда он подходил к радиоле под влиянием случайного настроения. Нет, гораздо чаще он сам вызывал в себе это настроение, сам взвинчивал себя до такой степени, что мать, возвращаясь домой, не раз заставала его слушающим музыку со слезами на глазах. Музыка была для него ядом, сладким, опьяняющим дурманом. В такие минуты Эмели Хагер никогда не пыталась подойти и просто выключить радиолу, как поступила бы другая мать; она же склонялась над сыном, ласково поглаживая его по голове. «Он унаследовал мою чувствительность», — думала она, и в груди ее боролись гордость и грусть.
Таким образом, дружба с Франциской Феллер не угрожала Клаусу Хагеру внезапным пробуждением дремавшей чувственности. Зато возникла опасность совершенно другого рода. Клаус Хагер почувствовал в девочке слабое, послушное его воле существо и превратился в настоящего маленького тирана. Спустя два месяца дело зашло так далеко, что Штерн в отчаянии начал ломать себе голову над тем, как бы отдалить их друг от друга, не выводя Хагера из душевного равновесия и не убивая зародившейся было в нем веры в себя. Фиаско могло опять привести не в меру чувствительного юношу к «короткому замыканию». «Однако необходимо что-то предпринять», — думал Штерн, видя, какой встревоженной, растерянной и запуганной являлась маленькая Франциска на занятия.
Клаус Хагер был ревнив. Он считал Франциску чуть ли не своей собственностью. Она подолгу просиживала с ним у радиолы, относилась к его диким вспышкам с беспомощной и восторженной почтительностью и всегда смотрела на него снизу вверх. Но проблема, мучившая Штерна, разрешилась сама собой.
Как-то вечером Клаусу пришлось отнести срочное письмо матери на вокзал, чтобы оно ушло с последним поездом. Опустив письмо в ящик почтового вагона, он пошел по перрону к выходу и вдруг увидел у одного из головных вагонов Франциску. Она была не одна. Рядом с ней стоял юноша в военной форме, вдруг он наклонился к ее худенькому бледному личику и поцеловал ее. Потом, улыбаясь и махая на прощание рукой, поднялся по ступенькам в тамбур вагона и скрылся за дверью. Франциска тоже подняла руку и, словно оцепенев, не опускала до тех пор, пока поезд не тронулся. Клаус бросился мимо девушки к выходу. Франциска его заметила.
— Клаус! — воскликнула она изумленно. И, видя, что он не останавливается, уже со слезами в голосе: — Клаус, послушай, не убегай!
Она еще раз помахала рукой юноше, который теперь стоял у окна купе, улыбаясь и махая ей. белым платком, потом пустилась вдогонку за Клаусом. Уже у самого дома она настигла его и заговорила. Она не понимала, что с ним стряслось. Он остановился, уставился на нее такими бешено горящими глазами, что она съежилась от страха.
— Убирайся! — прошипел он.
И она отступилась.
А Клаус Хагер, войдя в свою комнату, бросился на постель. Он вспомнил о веронале в ночном столике матери и прокрался в ее комнату. «Так я отомщу ей, так я больнее всего отомщу ей!» Он уже протянул руку к таблеткам, как вдруг рядом раздался голос матери:
— Нет, Клаус, на этот раз не удастся! Я слышала, как ты вошел, и сразу поняла, в чем дело. Девчонки не стоят того, Клаус!
И он пристыжено поплелся обратно. Мать последовала за ним.
— Почему бы тебе не послушать музыку? — сказала она тихо. — Тебе станет легче, Клаус!
Он включил радиолу. Зазвучала Шестая симфония Чайковского, и в его расстроенном воображении зародились пышные, красочные, сверкающие видения.
Через несколько дней он получил предписание явиться вечером в казарму. Эмели Хагер побежала к своему постоянному врачу, потом помчалась в гимназию, в магистрат, на военно-призывной пункт, в районный комитет национал-социалистской партии. И в конце концов поняла, что сделать ничего не удастся.
Впервые Клаус почувствовал сострадание к матери, но также и к себе, ко всему миру. Со слезами на глазах покинул он родительский кров.
В казарме товарищи и не думали считаться с его тонкой натурой. Не было больше мамы, ублажавшей его, не было и Франциски, восхищавшейся им. Только один-единственный раз за эти четырнадцать дней он решился заговорить о мучившем его вопросе с Мутцем.
— Ты круглый идиот, — весело заметил Мутц. — Я тоже видел маленькую Франциску в тот вечер. Она провожала своего брата!
— Брата?! — Хагер был совершенно подавлен. Он пошел к Шаубеку и попросил увольнительную в город.
— Сопляк, тебе-то что понадобилось в городе? — рявкнул тот и затрясся от злости. — В твои годы вроде рановато ходить по бабам!
И Хагер махнул рукой.
За два дня до тревоги он забежал ненадолго домой, а оттуда направился к Франциске. Но она не захотела его видеть. Из комнаты доносился ее голос, но мать вышла к нему и смущенно объявила:
— Франциске нездоровится, она лежит в постели!
Хагер вернулся в казарму и с того дня стал еще более замкнутым, еще более неприметным, чем раньше. Но в душе у него открылась глубокая рана, и он испытывал какое-то странное наслаждение от того, что все время бередил ее, пока она не начинала кровоточить. «Когда-нибудь я совершу небывало геройский подвиг, — мечтал он, — и погибну, но люди долго будут помнить обо мне».
На мосту он сначала испугался, но потом им снова овладело безразличие ко всему. Гибель Зиги Бернгарда и Юргена Борхарта потрясла его. А увидев мертвого Хорбера, он сказал себе: «Я теряю рассудок, ей-богу, я схожу с ума!»
Когда Шольтен принялся бить его по щекам, как бьют пьяных, приводя их в чувство, Хагер опомнился, и ему стало стыдно. От стыда он и поклялся еще раз совершить что-нибудь такое, доказать всем: «Я не тряпка, не размазня. Полюбуйтесь-ка, на что я способен!»