Рязанов Михайлович - Ледолом
Он протягивает мне истёрханный треугольник.
— Я отсюда всё равно не уйду.
— Как — не уйдёшь? — дивится дежурный.
— Пусть мне эта тётенька мыло отдаст. За сто семьдесят три рубля. Или деньги. Они у нас последние. А до получки ещё далеко.
— Какие гро́ши? Свистит он всё, гнида! — вопит торговка. — У меня не копья, хочь обыщите. Сама — нищая! Сухой коркой перебиваюсь. С голодухи опухла.
— Гражданка… — дежурный заглядывает в протокол.
— Вертидыркина она, — продолжают озорничать в невидимую дверную щель.
— Так вот, гражданка Погорелова, Зинаида Васильевна, с вами мы разберёмся особо, — объявляет дежурный Батуло. — Присвоенное вами взыщем. И возвратим пострадавшим.
— Хрен вы што с меня получите, — огрызается, как её назвал дежурный, Зинаида Васильевна. — От хрена уши.
— Насчёт денег пусть придёт мать. Так ей и передай, Юра Рязанов.
Он уже не столь сурово смотрит на меня.
— Больше сюда не попадай! Ясно? Это место не для таких, как ты.
— До свидания, — говорю я машинально.
Молча выбираюсь из помещения милиции. Славик терпеливо поджидает меня на противоположной стороне улицы, на лавочке.
— Что тебе там рассказывали? — любопытствует он. — Тересно?
— Чего «тересного»[50] могут в милиции сказать? Вот письмо папино отдали. А деньги эта баба захамила, фашистка. Сказали, чтобы мама за ними пришла. Эх ты… Испугался. Нюнить только умеешь. Струсил. А ещё на фронт хочешь, с немцами сражаться.
Журю я брата просто так, без злости. От обиды, что не отстоял своё, — ни денег, ни мыла.
— На фронте хорошо, — оправдывается Славка, — у всех немцев фашистские знаки. Их сразу видно: тр-р! — и всё — наповал!
…Я честно рассказал маме о происшествии. Но в седьмое отделение милиции она не пошла — некогда. Работала по полторы смены в сутки, и за её сверхурочный труд нам выдавали сухой паёк: крупу, суповые концентраты… Да ещё свои обеды приносила домой.
Я со стыдом подумал, что она решила пожертвовать деньгами, лишь бы не объяснять никому эту историю с ненастоящим мылом и моей дракой с базарной мошенницей. И мне, доверчивому и наивному, в будущем наука: мороковать надо прежде, чем решиться на что-то. Не поддаваться желаниям. А то Славку «воспитываю», а сам глупости совершаю. Отвечать же другим приходится. Маме. Своими кровными рублями. Несправедливо.
…Возвратившись домой, братишка долго корпел над самодельным альбомом, что-то старательно рисовал, макая химический карандаш в каплю слюны на столешнице.
Вечером заглядываю в скручивающиеся листы, сшитые из довоенных обоев с отпечатанными на них серебряной краской цветочными виньетками, — для достроя купили, очень красивые. Славка наслюнявленным химическим карандашом изобразил уродливого человечка — других он ещё не умеет рисовать — с квадратиком в руке, больше похожей на клешню. На груди человечка выведена жирная паучья свастика, в которую упирается трасса пуль, выпущенных из «Максима». На щитке пулемёта и стволе красуются звёзды. А на квадратике в руке уродца печатными буквами выведено: «МЫЛА». Причём «Ы» начертана неправильно: сначала палочка, а после мягкий знак петелькой в противоположенную сторону — влево.
Брат ещё не ходит в школу, а поглядывает в мои тетради, когда я над ними тружусь.
1960 год
Человек на кресте!
и Первое знакомство с Одигитрией[51]
Алое поле, сколько помню, всегда манило нас, пацанов, таинственностью, запущенностью и неизведанностью. На заваленном десятками разнообразных по форме мраморных могильных плит и похожих на саранки или какие-то заморские круглые фрукты памятников пустыре мы, стайка свободских ребят, часами разглядывали, разбирали надписи, даты жизни и смерти («почил»), обсуждали, придумывали, какими внешне могли быть те, в чью честь вытесано то или иное красивое надгробие, а они все были красивы и загадочны, каждое по-своему. Только побиты, как будто кто выполнил безумное задание — осквернить их. Хулиганы колупаевские, наверное, сумасшествовали.
Об Алом поле ходили невероятные, кошмарные слухи, от которых мороз по коже драл. Этим нас, верно, и привлекало заброшенное, как нам казалось, забытое всеми кладбище.
И ещё притягивала громадностью и недоступностью многокупольная церковь из тёмно-красного плотного кирпича. Купола на храме не сохранились, а на столпных площадках рос жухлый бурьян и низенькие деревца, которые придавали его виду сугубую древность, — построили ещё в незапамятные, очень давние времена, одним словом — до революции.
С Юркой Бобылёвым (по уличному — Бобыньком) в прошлые лета мы не раз и не два вдоль и поперёк излазили всю территорию парка, исследовали подступы к крепости-храму и его массивные стены, но не нашли щели, через которую можно было бы проникнуть внутрь безмолвного и поэтому ещё более привлекательного помещения.
Лёжа на тёплой плите с вырезанным крестом и датами жизненного пути очень важного, как мы рассудили, толстого, всего в старинных орденах, покойника, я жевал сочный стебелёк, слушал трескотню кузнечиков, их здесь в траве водились миллионы, шагнёшь — взлетают тучей, и смотрел в небо, затянутое лёгкими, просвечивающими облаками, словно кто-то небрежно мазнул гигантской кистью с жидкими белилами по голубому фону. С процессом живописания я познакомился, посетив домашнюю художественную мастерскую Саши Пастухова, сына какого-то большого начальника на каком-то заводе (семья их жила в хорошем новом большом односемейном доме в Плановом посёлке). Саша дал мне возможность рассмотреть чудесную, с золочёным обрезом, монографию Игоря Гребаря о гениальном художнике Михаиле Врубеле (мне врезалась в память чудесная акварель «Роза в стакане») и показал свои эскизы, сделанные масляными красками на холсте.
…Но сейчас я представил себя на знакомом учебном планере, вблизи того марлевого облачка, на летательном аппарате из фанеры, выкрашенном в красный цвет, что недавно сделал вынужденную посадку здесь, на Алом поле, и столь удачно, что даже никаких уличных проводов не задел. Что меня тогда удивило — из кабины вылез планерист, снял очки-консервы, сдёрнул шлем и превратился в… молодую женщину. Через несколько часов планер, к сожалению, увезли на трёхтоннке. Но я успел рассмотреть его досконально, даже внутрь пытался влезть, да планеристка не позволила, выматерила. И сразу перестала быть столь красивой, какой выглядела вначале.
…Рядом пыхтит Юрка. Чем же он занимается?
— Ты чего шебуршишь?
— Ящерка под гроб юркнула — и нет…
Мой друг озадачен. Он сдвинул в сторону небольшой гробик сизого мрамора, надпись на котором извещала, что под ним лежит невинный младенец, проживший на грешном свете месяц и четырнадцать дней.
— Хитрая. Даже хвост не оставила, — сетует Юрка, — выскользнула.
— А зачем тебе её хвост?
— Так просто. У неё же другой вырастет…
— Вот у людей бы этак. Не ходило бы столько безногих инвалидов на костылях. И с пустыми рукавами.
— Скажешь тоже.
— А чего? У ящериц же отрастают хвосты.
— То — у ящериц. Люди не ящерицы.
— Изобрести бы такое лекарство. Представляешь?
— Не-ка…
— Ну, выпил, к примеру, столовую ложку в день, и за неделю — вот она, нога, целехонькая. Новая. Постепенно выросла.
— А если перепьёшь? Как мой папаня до войны водку бутылями пил.
— Тогда одна нога — тридцать седьмого размера, а новая сорок пятого. Или пятьдесят пятого. Пришлось бы у дяди Лёвы Фридмана разной величины босоножки заказывать. Представляешь, как он опупел бы?
— А ему што? Он такой мастер — любого размера что угодно сошьёт. Хочь шисдисят пятого — на слона.
Мы посмеялись вдоволь над придуманной несуразицей, и я спросил друга вполне серьёзно:
— Бобынёк, а что если нам с тобой накачать горячим воздухом воздушный шар и подняться на нём на самую верхотуру: через окошки можно всё разглядеть — что там, внутри церкви. Интересно ведь.
— Легче лесенку сплести. Из веревок. И по ней подняться. Но, похоже, что там ничего нет — пусто. Я слышал от знакомых старух: какие-то такие зубостаты все иконы сожгли.
— Зачем же тогда попы замки повесили? Сам здраво подумай. Там что-то затырено, верняк.
Размышляя, что за железными дверями и коваными оконными церковными решётками может сокрыто, я насвистываю «Священную войну». Мне песня нравится своей торжественностью. Громко напевая её, что стоит любую вражескую цель захватить и поразить?
Юрка прерывает постукивания ногтями по верхним передним зубам. Он здорово наторел в этой музыкальной игре, называемой «зубариками». Особенно хорошо у него получается «Калинка-малинка». Талант!