Валентин Тублин - Золотые яблоки Гесперид
Вот мой отец как раз таков. Я понял, что эта мысль запала ему в голову – про протечки и так далее. Он даже несколько раз возвращался к этой теме. «Как, – говорит, – взрослый мужик может видеть, что у него на потолке клякса, и не обращать на это внимания? Это, – говорит, – выше моего понимания. Ведь дело-то, – говорит, – плевое: взять кисть, промыть потолок как следует, замазать аккуратно цементным тестом, дать просохнуть, а потом развести немного мела и той же кистью пройти, сколько надо. А еще лучше – просто перетереть и перебелить весь потолок. Нет, я этого никак не пойму».
Я видел, что это его прямо гложет, и один раз говорю Косте, как бы случайно: «Слушай, – говорю. – Это у вас что – протечка, что ли?» А он: «Да, – говорит. – А что такое?»
– Давай, – говорю, – замажем. А то некрасиво – белый потолок, а на нем – клякса. Надо взять кисть…
– Да знаю я, – говорит Костя. – Эка сложность – затереть. Я бы сам уже тысячу раз затер, да отец не велит. Он ужасно не любит, когда мы вмешиваемся в такие дела. Это у него дело принципа.
– В чем, – говорю, – принцип? Чтобы протечки не убирать?
– Нет, – говорит. – Чтобы не делать это за жилконтору.
И тут я как-то почувствовал, что не так уж это хорошо – прийти к человеку в гости и замечать, что так, а что не так. Я подумал, что каждому надо давать возможность жить, как он хочет. При одном только условии – чтобы другому не во вред. И нельзя к человеку относиться хуже только из-за того, что он на протечки не обращает внимания или относится к ним с точка зрения воспитательной работы с ЖЭКом. Или, скажем, так: если обращать внимание – то уже на все. И тогда отец должен был бы сказать: да-а, с протечками у них неладно, и половицы со щербиной, и кафель отстал, но книг у них не в пример нашему больше, и картины у них по стенам развешаны. Не знаю, что это за картины и какая им цена, – но есть… Да, что-нибудь в этом духе. Конечно, он мог бы прибавить, что никакого порядка и здесь он не заметил, что книги везде – на столе, на шкафах, на серванте, в кухне, в передней и даже в туалете – просто такого места не назвать, где не лежали бы в полном беспамятстве книги: но ведь лучше пусть они будут и лежат в беспорядке, чем если их почти совсем нет в доме, как у нас.
Но отец ничего про это не говорил никогда.
В общем, Косте с родителями повезло. Особенно что мне нравится, это то, что они весело живут. Не весь день, конечно, они сидят и смеются, но, в общем, у них весело. Тепло как-то. Вы понимаете, конечно, что я говорю не о батареях центрального отопления. И я бы сидел у них с утра до вечера, если бы было можно. Как в тот день, когда мы ползали по карте Афганистана.
Потом Павел Иванович спросил, когда мои родители возвращаются с работы. Ему, сказал он, надо с ними переговорить. Я ему успел уже рассказать, что меня оставляют на тетю Тоню, и о ней я успел рассказать, что она работает в своем проектном институте как безумная. И тут он сказал: «Ты, что же, выходит, будешь целый день один?» И еще сказал, чтобы я приходил к ним почаще, а потом подумал вслух: «А может, тебе просто переехать на это время к нам?» И Костю спрашивает: «Ну как ты думаешь, прокормим мы этого джентльмена или не справимся?» Но я-то знал, что из этого ничего не выйдет, что не согласится отец, чтобы я жил у кого-то, когда свой дом есть, но все равно – даже помечтать об этом было приятно. Только я подумал тут же, что вряд ли Павел Иванович предложил бы такое, если бы знал, как я себя проявил в этой истории. Потом-то оказалось, что я и тут промахнулся, – в том смысле, что он все, конечно, знал, но тогда я подумал еще раз обо всех наших «подвигах», и мне стало еще муторнее, чем в тот раз, когда я попробовал начать курить, – просто с души меня воротило от самого себя. В конце концов Павел Иванович сказал, что у него мелькнула одна мыслишка и что он обязательно должен поговорить с моими родителями. «Может быть, – сказал он, – тебе вовсе не придется страдать в одиночестве».
Тут мы отправились в Костину комнату играть в войну оловянными солдатиками, и, пока мы расставляли наши армии, я все думал, что он, Павел Иванович, мог иметь в виду, и пришел к мысли, что, наверное, он хочет предложить нам завести собаку. Но и это, конечно, было обречено на неудачу, потому что мои родители уже не раз и не два отбивали мои просьбы завести собаку. Они почему-то совершенно уверены, что прежде всего собака сожрет всю мебель и всю обувь, а кроме того, ее не прокормить, и сколько я ни умолял их, ничего, конечно, не помогло.
Оловянные солдатики у Кости высшего класса. Ему отец привозил их отовсюду: из ГДР, Чехословакии, Польши. Пехота, артиллерия, кавалерия, танки. Костя достал своего совершенно затрепанного и зачитанного Тита Ливия, и мы разыграли с ним битву при Каннах. Костя был, конечно, Ганнибалом, а я сразу и консулом Варроном, и Луцием Эмилием Павлом. Мы все повторили – у римлян на правом фланге построились римская конница и пехота, в центре – пехота союзников, а на левом фланге – союзная конница, против которой у Ганнибала стояли нумидийские конники.
Вместо метательных орудий мы применили пушки, которые стреляли спичками. И моя артиллерия уже снесла половину карфагенского войска, когда Костя с вероломством, которым всегда отличались финикийцы, бросил в бой слонов. Слоны не сражались в битве при Каннах, это было просто жульничество, но Костя сбегал в большую комнату и приволок оттуда черепаху, которая, конечно же, поползла прямо на мой центр, где и так уже изнемогали легионеры, и пропахала среди войска глубокий ров, полный моих воинов. Мои римляне сражались как звери, но против черепахи были бессильны даже пушки. Тогда я понял, что терять мне нечего, и тоже сбегал в большую комнату и притащил оттуда кота Тимофея. Но поскольку это была кошка, а не кот, она ничего не поняла в тяжелой военной обстановке и принялась играть с моими собственными войсками, так что я и опомниться не успел, как она загнала половину моей конницы под кровать. Правда, надо отдать ей должное, – потом она все-таки поняла, что нельзя так уж решительно отдавать победу Ганнибалу, и принялась за его конницу, но как-то бессистемно, а Костя тем временем притащил ежа, от которого кошка исчезла мгновенно, и участь Луция Эмилия и римского войска была решена. Я потерял в этом сражении сорок пять тысяч пехотинцев и две тысячи семьсот всадников, и еще три тысячи пехоты попали в плен на поле боя. Все-таки этот номер с черепахой был исключительно нечестным, и, пока мы убирали погибших, а потом пили чай с черносмородиновым вареньем, я все думал о том, что как тут ни суди, а Ганнибал все-таки вел несправедливую войну, ведь он залез на чужую территорию, и сколько Ганнибал ни одерживал блестящих побед, все равно он проиграл эту войну, и Карфаген в итоге был разрушен.
И еще этот день запомнился мне не только тем, что после него в числе моих опекунов появилась Катя, но и тем, что я прочел одно стихотворение, которое с тех пор я люблю больше всех остальных. Мы уже напились чаю, и разобрали все марки, и успели сделать уроки, и провели два тура вольной борьбы, причем уронили на пол настольную лампу и чуть не опрокинули шкаф, – и тут мне захотелось что-нибудь почитать. Я пошел к полке с книгами и взял одну наугад – простенькую темно-зеленую книжку, на обложке которой было написано: «Ду Фу». Мне, я еще помню, показалось это очень забавным, потому что слова эти, я был уверен, не имеют никакого смысла. И я уже решил отложить, а потом открыл и тут сразу же увидел это самое стихотворение, и я его вам сейчас прочитаю, чтобы и вы поняли, что это такое.
Стихотворение называлось «Одинокий дикий гусь».
Дикий гусь одинокий
Не ест и не пьет.
Лишь летает, крича,
В одинокой печали.
Кто из стаи
Отставшего спутника ждет,
Коль друг друга они
В облаках потеряли?
Гусю кажется –
Видит он стаю, как встарь.
Гусю кажется –
Где-то откликнулась стая.
А ворона –
Пустая, бездумная тварь,
Только попусту каркает,
В поле летая.
Вы поняли, что это за стихотворение? Я просто обмер. Никогда и ничего я не слышал о Ду Фу, ни от кого на свете. Нет, я просто чуть не заревел в полный голос. Про все забыл, что домой пора идти, что родители через несколько дней уедут на два года. Сижу и читаю снова и снова – и с каждым разом оно, это стихотворение, нравится мне все больше и больше, – так, что я уже через десять минут знал его так, словно оно было вырезано у меня в мозгу. Словно я всю жизнь его знал, и трудно было даже подумать о том, что еще десять минут назад я не имел никакого представления о Ду Фу. Я даже вспотел, ей-богу, и даже страшно стало мне подумать, что я мог бы случайно вытащить совсем другую книжку, а на Ду Фу не обратить никакого внимания.