Эйтан Финкельштейн - Пастухи фараона
Через «пару дней» директор умных слов не подыскивал.
— Ну, нету у меня ставок, нету! Не лаборантом же вас брать, черт возьми. А насчет жилья даже не заикайтесь. Тут люди забронированное жилье не могут вернуть! А ваша жена комнату бросила.
Домой папа вернулся мрачнее тучи, целыми днями сидел возле печки, ни с кем не разговаривал. Домашние ходили на цыпочках, только дедушка, похоже, был доволен. Чувствовал он себя к этому времени плохо — жить ему оставалось чуть больше года, — но тут вдруг приободрился, стал каждый день куда-то исчезать. Бабушка сердилась — где ты целый день пропадаешь, пиявки опять не поставил! Дед хитро улыбался — знаем, мол, зачем бегаем!
В один прекрасный день он буквально ворвался в дом и, не успев снять шубу, направился к печке.
— Боря, ты Бокарева помнишь?
— Это еще кто такой?
— Ну, работал у меня на заводе литейщик, здоровый такой дядька. Когда ты был маленький, я тебя с мамой и Наей у него прятал. Не помнишь? Но сыновей его помнишь? У него трое было; кажется, с одним из них ты в школе учился. Младшие погибли, а старший во время войны сильно выдвинулся. Недавно его в обком начальником отдела промышленности взяли. Сходи, может, он тебя вспомнит.
Поначалу папа и слушать не хотел. Потом передумал, решил — а почему бы не сходить? За годы войны часто приходилось ему обращаться к обкомовским работникам, и они — настоящая власть на местах — часто помогали.
Трижды проверив паспорт, милиционер провел папу в приемную.
— Я бы хотел побеседовать с товарищем Бокаревым.
— Так прямо с самим Бокаревым?
— Да, да, мы с ним знакомы, в школе вместе учились.
— Это к делу не относится, — отрезал сотрудник приемной, — изложите просьбу, я доложу товарищу Бокареву. Понадобитесь — вызовут.
Долго ждать не пришлось: через неделю на ухабы возле дедушкиного дома въехала большая черная «Эмка». Вестовой вынул из планшета бумагу, дважды запнувшись, пробубнил фамилию.
— Собирайтесь.
Бокарев встретил папу как старого приятеля, велел принести коньяку и какой-то неведомой рыбы. Вспомнил, как бабушка Мина учила его читать, когда с детьми пряталась у них на Черной речке, припомнил кое-кого из учителей, рассказал, как бросало его в годы войны.
— Я, Борька, кончил войну начальником политотдела. И, знаешь, никак не хотели отпускать из армии — нет, и все тут! Но я добился, отпустили. А здесь сразу на промышленность бросили — как-никак, я ведь потомственный сталевар! А тебя мне сам Бог послал. Чуешь, что сейчас на повестке дня? Не чуешь, так я тебе растолкую. За войну к нам сюда такие заводы эвакуировали, такие институты, дух захватывает! И театры, между прочим, у нас столичные, и консерватория. А ученых сколько классных — из Москвы, из Ленинграда, отовсюду. Но вот беда — кадры разбегаются, все хотят в Москву, дьявол их побери! Ну ладно, актеры всякие и певцы пусть едут, без них проживем, но инженерные кадры мы обязаны удержать. Обязаны, понимаешь! Я пробил через правительство постановление, чтобы без разрешения обкома никто из руководящего звена уехать не мог. Но открою тебе секрет — это постановление только на год. Скажи честно, ты в Москву не собираешься?
— Да нет, о Москве не думал.
— Ну, и отлично! Такие, как ты, мне позарез нужны. Ты наш парень, в Ленинграде учился, доктором стал. А за войну-то чего наработал, — Бокарев потряс папкой, — тут и благодарности наркома, и представление на Сталинскую премию. Не пойму, почему тебе ее не дали. Да ладно, не огорчайся, у нас такие горизонты, что еще не одну премию получишь! Вот что я думаю конкретно: сделаю я тебя главным инженером на Девятом заводе. Из Подмосковья, из Подлипок эвакуирован. Там такие дела намечаются — голова кругом идет! Целый город строить будем, Минфин дал открытый бюджет, Лаврентий Павлович разрешил брать из лагерей столько людей, сколько понадобится. Впрочем, — Бокарев почесал в затылке, — сразу главным сделать тебя не могу. Если бы ты был в партии — тогда другое дело, а беспартийного обком не пропустит. Мы по-хитрому сделаем. Я тебя назначу исполняющим обязанности, а когда в партию вступишь, когда в обкоме к тебе попривыкнут… В общем, давай, заполняй бумаги, а я распоряжусь, чтоб по-быстрому, без проволочек.
Прошел месяц, из обкома ни слуху ни духу. Папа было решил, что Бокарев наболтал пустого, как к дому подкатила та же обкомовская «Эмка».
Бокарев был строг, курил одну папиросу за другой, всем видом показывал, что разговор будет неприятным.
— Не получается с тобой, Борис. Органы возражают. К тебе лично у них претензий нет, но тесть-то у тебя кто? Западник, спецпереселенец! Ты же пойми, Девятый завод — это святая святых, оттуда муха вылететь не смей. В общем, допуска тебе они не дали. Я против органов идти не могу. Такие вот дела. Куда сейчас без допуска? Никуда! Разве в шарашку какую тебя сунуть? Так ведь с твоим-то багажом! Я тебе вот что предложить могу: помнишь дом на Лысой горке, двухэтажный такой, кирпичный? А знаешь, что там? Палата мер и весов — вот как хитро называется. Дело, конечно, чепуховое — они там стандарты разные хранят, поверки по заводам делают. В общем, контора замшелая. И директором там был какой-то дремучий старик, чуть ли не с дореволюционных времен остался. Недавно помер. Хочешь, я тебя туда заведующим направлю?
Предложение Бокарева папа принял. То ли нужда заставила — к этому времени я на свет появился, — то ли понимал, что стандартизация — дело вовсе не чепуховое.
18. Веретено диалектики
Первое марта 1881 года. Санкт-Петербург. Ясно, ветрено, прохладно.
12 часов 30 минут. Государь взглянул в окно, тяжело вздохнул, взял в руки перо и поставил свою подпись.
— Одобряю, граф, это и будет наша конституция, — государь помедлил, — ваша конституция, граф.
Лорис-Меликов молча поклонился.
— Повелеваю, однако, задержать напечатание до четвертого марта, когда я желаю быть выслушан в Совете министров. Прощайте, сударь.
Лорис-Меликов молча поклонился.
Царская карета медленно выехала из ворот Михайловского дворца и направилась в сторону Зимнего.
В 2 часа 35 минут пополудни, проезжая по набережной Екатерининского канала, император был смертельно ранен брошенной в него бомбой. В 3 часа 15 минут он скончался.
Хорошо, когда страна проигрывает войну! Ибо проигранная война, что роды, ведет к оздоровлению и обновлению, к появлению на свет нового, того, чему суждено остаться «после нас!» И уж тем более хорошо, когда это новое придумано не сейчас, перед родами, а зачато давно, вынашивалось долго и мучительно.
В августе 1855 года пал Севастополь, а вместе с городом-крепостью развалилось и государство-казарма, которое император Николай I, не щадя живота ничьего, выстраивал тридцать лет. Правда, рабы-герои проявили незаурядное мужество, защищая Малахов курган; правда, после смерти старого императора в феврале 1855 года его наследник еще пытался предотвратить военное поражение. Но тщетно: Крымскую кампанию Россия проиграла. Режим гнета и обскурантизма трещал по швам, спасти его молодой монарх не мог. Да и не хотел.
Перечисляя в Манифесте о мире уступки, на которые пришлось пойти России, Александр II сказал своим подданным слова, до сих пор ими не слыханные. «Сии уступки не важны в сравнении с тягостями продолжительной войны и с выгодами, которые обещает успокоение Державе, от Бога нам вверенной. Да будут сии выгоды вполне достигнуты совокупными стараниями нашими и всех верных наших подданных. При помощи небесного промысла, всегда благодетельствующего России, да утверждается и совершенствуется ее внутреннее благоустройство; правда и милость да царствуют в судах ее; да развивается повсюду и с новой силою стремление к просвещению и всякой полезной деятельности, и каждый под сенью законов, для всех равно справедливых, всем равно покровительствующих, да наслаждается в мире плодами трудов невинных».
Слова эти — что живительная влага: в миг все пришло в движение, бросилось писать и говорить, строить и перестраивать, учиться и переучиваться. Как грибы после дождя появлялись новые газеты и банки, торговые дома и фабрики, учебные заведения и железнодорожные станции. Но и государь, и значительная часть общества знали: тормоз всему — крепостное право.
К счастью, о необходимости освободить крестьян думали давно, в неизбежности сего шага не сомневались даже ярые крепостники. Спор шел о том, как, не нанеся ущерба помещикам, дать выжить свободному крестьянину. Вопросов было много, мнений — более того, и государь решил отказаться от указов, а затеял сложную и кропотливую работу. Отдавая крестьянской реформе максимум сил и времени, он призывал всех, прежде всего самих помещиков, принять в ней участие. Впрочем, общественность в призывах не нуждалась — по крестьянскому вопросу спорили в столицах и в провинции, о нем писали «Колокол» Герцена и «Русский Вестник» Каткова, императора засыпали «адресами» дворянские собрания консерваторов-олигархов и либералов-реформаторов. Так что когда 5 марта 1861 года, после четырех лет споров, борьбы и упорной работы, Александр II объявил «волю», общество восприняло этот шаг как само собой разумеющийся.