Мария Глушко - Мадонна с пайковым хлебом
Она постояла немного, думая, что, может быть, он скажет еще что-то, но он смотрел мимо нее, на дверь, у которой уже стояла женщина с двумя детьми.
— Значит, я не ваша?
— Выходит, что не наша, — вздохнул он. — Потребуйте от мужа аттестат.
По дороге домой она думала: конечно, если б Виктор знал, как важны все эти справки, он бы прислал их еще в Москву. Но откуда ему знать, если и сама я узнала об этом только сейчас?
Вечером рассказала про свой пустой визит, Михаил Михайлович молчал, жевал губами, сопел своим узким носиком. Потом спросил:
— А почему ты не сказала, что ты — дочь боевого генерала? Что твой отец на фронте? У тебя такая справка есть?
У нее не было такой справки. Был только тот клочок газеты, который, в сущности, ничего не доказывал. Но если бы даже была справка, она уже не смогла бы пустить ее в дело — сама не знала почему. Может, потому, что помнила, как в Ташкенте, больная, почти в бреду, совала унизительно Рябинину свой паспорт и газетный клочок с Указом…
При чем тут боевой генерал? — вдруг сказала она. — Я приехала в Саратов не как дочь боевого генерала, а как жена курсанта военного училища!
Она сама удивилась, как жестко выпалила все это — ее просто возмутило, что человек, сидя тут, в тылу, учил ее эксплуатировать военные заслуги отца.
— Остается тебе сходить в исполком… Как говорится, попытка — не пытка…
В исполком она попала на следующий день. Сперва ее записали на очередь, выдали талончик с указанием примерного времени приема — после обеда, — но она, съездив домой, покормила сына и тут же вернулась.
В этот день пошел снег, мороз упал, и она обрадовалась, подумала; вот определят ей сегодня жилье— не так холодно будет переезжать. Слово «переезжать» вызвало у нее улыбку: какой переезд, если весь багаж — сын и мешок с несколькими распашонками, которые шили они вечерами с Адой?
Очередь теснилась на улице, коридор был забит, туда не пускали, там сидели и стояли те, кого записали раньше.
Она стояла, прислушиваясь к плачу детей, к разговорам, и уже знала, что люди шли сюда с различными нуждами: у кого-то кончились дрова, кто-то не мог получить карточки, кого-то не прописывали, кто-то хлопотал о детсаде, но большинство, поняла Нина, — как и она, хлопотали о жилье. Тех, кто выходил из приемной, моментально окружали, расспрашивали, и она пристраивалась, чтобы услышать что-то полезное для себя. Все, кто пришел по поводу жилья, рассказывали одно и то же: жилья в городе нет, предложено выезжать в район. Ее надежды гасли, она упала духом и уже подумывала: стоит ли выстаивать эту очередь, не уйти ли? Но никто не уходил, все на что- то надеялись, ждали, и она стала ждать.
У нее теперь не было часов, ей казалось, что стоит она очень долго и пора кормить ребенка, и без конца спрашивала, который час…
Наконец вошла в большую задымленную комнату, здесь стояли четыре стола, четверо депутатов вели прием. Ее направили к пожилой женщине, которая простуженно кашляла, курила и разгоняла махорочный дым.
Нина уже не удивилась, услышав то, что слышала в коридоре: ни одного свободного места в городе нет, даже в школах живут, по две семьи в классе, надо ехать в район.
Женщина разглядывала паспорт, роняла: «А, из Москвы…», потом справку из Аксайской больницы — «Такая крошка!» — под конец спросила:
— Вы с какой организацией эвакуированы?
Ни с какой. Я сама.
— А, самотек! — Она сложила руки, посмотрела на Нину. — Но почему именно в Саратов?
Нина опустила голову:
— Так пришлось…
Женщина вернула документы, вздохнула:
— Голубушка, мы ничего не можем сделать, мы даже организованных эвакуированных не можем расселить. У нас на вокзале живут люди…
Нина молчала. И женщина молчала, нетерпеливо постукивая пальцами по столу.
— Что же мне делать? — дрогнувшим голосом спросила Нина, она чувствовала, что пропускает время кормления и там, наверно, сын уже кричит, а она тут сидит, лишенная последней надежды.
— Я, вас запишу, но сразу говорю: не надейтесь. — Женщина придвинула к себе большую толстую книгу, раскрыла ее. — Куда сообщить? Вы где остановились?
Нина сказала адрес и вспомнила жирно подчеркнутую фразу:
— У меня ни родных, ни знакомых тут, просто пустили на несколько дней.
Опять она соврала, как тогда летчику, эта ложь была сейчас необходима — ее поразила мысль, что, оказывается, обман может оказаться необходимым.
Женщина закашлялась и долго кашляла, а потом сказала надсадным голосом:
— Поищите в городе сами, может, кто и пустит… Но сомневаюсь.
Домой она вернулась совершенно убитой. Это было не то слово — «домой», — дома у нее не было, было временное пристанище, откуда предстояло уходить — а куда? Ее повергало в ужас предстоящее вечером объяснение с Колесовыми. Что сказать им? Что женщина-депутат записала ее в свой журнал? Но ведь при этом сказала «не надейтесь»… Нина и сама теперь догадывалась: жизнь устроена так, что надежды не сбываются. А может, они не сбываются только у таких, как я, у тех, кто вырос размазней?
Она думала: а вдруг теперь, когда она испробовала все и у нее не осталось надежд, вдруг теперь они сжалятся — не над ней, над ребенком — и не прогонят? Скажут: «Что ж с тобой делать, живи!» Хотя бы оставили до весны, до тепла…
Она покормила сына, постирала пеленки, убрала на кухне. Посидела там, пошла в комнату Ады, поиграла с Вовочкой. Она старалась как можно меньше бывать в комнате Колесовых, только спала там, ее мучило, что, укладываясь спать, Михаил Михайлович всякий раз ощупывал свое ложе на сундучке и вздыхал: жестко. И сейчас Нина без конца поглядывала на часы, маялась, торопила время — скорее бы вечер, скорее бы все кончилось… Что — кончилось, — она не знала, но чего-то ждала от этого вечера.
Первой с работы вернулась Ада, взглянула на Нину — и все поняла, ни о чем не спросила, потащила на кухню, угощала яичницей с салом, продукты она принесла с работы. Ада работала в Квартирно-эксплуатационной части — в КЭЧи вольнонаемным техником-смотрителем, изредка им привозили из подсобного хозяйства продукты и продавали по заборным книжкам.
Когда пришли Михаил Михайлович с Верой, Ада и вовсе не отходила от Нины, вроде старалась загородить, прикрыть собой.
Колесовы вошли на кухню, Вера подала Нине конверт:
— Вот твоя телеграмма.
В конверте оказался телеграфный бланк, на котором торопливым почерком был написан текст: «Встречайте… Поезд… вагон…» Выходит, никто эту телеграмму не передавал, шла она как обыкновенное письмо почти двадцать дней. Нина еще раз прочитала телеграмму, скомкала ее, кинула в плиту.
Михаил Михайлович быстро съел суп, Вера хотела подлить ему, но он загородил тарелку:
— Добавка не по времени, потерпим.
Убрал ладонями со лба волосы, спросил подобревшим ГОЛОСОМ:
— Как наши успехи?
Не поднимая головы, Нина сказала, что никаких успехов нет, в исполкоме ей отказали. Правда, депутат' записала ее, но…
Он дальше слушать не стал, посмотрел на Веру, вздохнул:
— Где тонко, там и рвется… Тебе бы с Витькой идти, с ребенком не имеют права…
Ада все время маячила между ним и Ниной, а после этих слов остановилась:
— Вы соображаете, что говорите?.. На улице — минус сорок!
— Ну-ну, сегодня гораздо теплее… И он ведь в одеяле.
Нина подняла голову, посмотрела на него, прямо в его прозрачные маленькие глазки и почувствовала, как остро ненавидит сейчас этого человека, — ее даже затошнило. Впервые в жизни она ненавидела так навсегда, на всю жизнь человека, который предавал ребенка ради того, чтобы отстоять в этой войне для себя сухой и теплый угол.
В бровях его высыхали искорки выступившего пота, глаза смотрели прозрачно и невинно, а она все глядела на него, давя подступающую тошноту. И теперь-то знала: надо уходить. Даже если б он умолял остаться, надо уходить. Чтобы ненависть к нему не отравила жизнь.
28
По утрам тепло укутывала сына — в два одеяла, сверху теплый и легкий старенький плед, его подарила Ада, — и уходила, повесив на плечо мешок с пеленками и кое-какой едой. Пятилетний Вовочка болел, сидел на кушетке толсто одетый, с завязанным горлом, и матери Ады хватало хлопот с ним одним.
Морозы упали, на солнцепеке даже слегка подтаивало, крыши обрастали сосульками, но Колесовы говорили, что это ненадолго и под самый Новый год обязательно снова ударят холода.
До Нового года оставалась неделя, но приближения его не чувствовалось. Нина вспоминала эти дни, полные счастливой суеты и хлопот, люди везли на санках елки, пахло хвоей и мандаринами, в витринах сверкали елочные украшения, и как в прошлом году шили они в общежитии бархатные маски для маскарада, а руководитель драмкружка достал им из костюмерной театра костюмы, Нина оделась Золушкой, и все говорили, что костюм ей очень идет… В ее детстве елок не было, их не устраивали, почему-то это считалось мещанством, связывалось с религиозным праздником — рождеством, а потом вдруг елки появились, 'запрет отменили, дети, радовались и говорили, что елку подарил дядя Постышев… А сейчас никто не запрещает, но людям не до ёлок — идут с усталыми озабоченными лицами, везут на санках детей в детсады, спешат к трамваям, чтобы не опоздать на работу… Да и какая радость от елки в ночном затемненном городе и скудно освещенных квартирах?