Бузина, или Сто рассказов про деревню - Гребенщикова Дарья Олеговна
– Да что вы, я женатый… супруга у меня имеется! Нам бы печечку, соизволите если?
– Не хошь порося, давай цесарок, а? – Пикалёв уже стоит на полу, и длинный большой палец ноги, вырвавшийся на свободу из черного носка, подрагивает от холода. – Тебе чё-нить надо ть делать, а пропадёшь… хошь, научу короба плести? На базаре дачник хорошо берёт… или на гармошке, нет? Как ты невдачно с этой нефтью… был бы еще газ? Мы бы оборудование на Жигули наварили тут? а? – Пикалёв идет, размышляя о полной ненужности дачников, как класса, а сзади него, не выпуская стопки из рук, семенит дачник, кляня себя, супругу и карантин, вынудивший его искать убежища в далеком Псковском краю…
Кончилось лето. Задернули занавес. И вот, вместо обаятельного, брызжущего весельем голубого фона, с подсветкой розовато-персиковым по утрам, беспощадно белым – днём, и нежно-лаймовым, с кислинкой, – на закате, перед носом серый, драный и грязный занавес. Откуда его достали, с каких складов? И спросить некого – сиди, любуйся. И тут же зачихали печки, выбрасывая дымные облачка, какие пускает в воздух любитель курить трубку, и побежали хозяйки – с газетками – прожигать обороты, чтобы тягу проверить, прожечь случайную паутину да чуть подсушить осеннюю сырость, придать дымоходу приятную, равномерную прогретость, и тогда уж загудит в печке, и лизнет огонь березовые полешки, и будешь сидеть на корточках, грея иззябшие руки. Жаль, грибков нет – нанизать бы на суровую нитку, непослушными пальцами привязывая к хвостику низки крепкую старую спичку, и повесить на коромыслица, согнутые из подобранной по дороге проволоки. Нет грибов, нет. Пятый год такая беда и печаль, потому как – когда ж, если не сейчас, побродить по лесу, отрешившись, наконец, от летних хлопот? Остается только одно дело – не давать бобрам жить спокойно. Ставят они плотины, заболачивают леса, подтапливают – и вода уже не бежит к тебе в колодец, а стоит темной торфяной массой, и только желтенькие да багровые листики осины падают, да и кружат на месте. А мы, балансируя на гребне плотины, возведенной этим упорным зверем, разбиваем, разбираем её – и летит вода, пенными гребешками прочесывая ручеек, ставший в один миг полноводной речкой. Знаю, что уж назавтра на болоте будет та же тишь, да гладь – за ночь бобры починят плотину и только срезанные крепкими резцами осинки так и будут белеть – частоколом.
А вот и кот стал дома чаще бывать – ну, это точно – к холодам. Впрыгивает на подоконник, дымчатый от вечерней росы, и трётся, радостно мурлыча, о твоё плечо, а потом ложится на письменный стол, под лампу – и спит. Выпустишь собак на ночь – небо, небо какое! Куполом бархатным, с миллионами ярчайших звёзд, только и следи, как упадет одна из них, да не забудь желание загадать – чтобы бабье лето было!
Баба Шура Анфёрова
Баба Шура Анфёрова бестолково сновала по избе, размышляя вслух, стоит ли уже вставлять зимние рамы, раз Михайлов день, или не стоит, потому как теперь погода живет сама по себе. Рамы стояли в сенях, шуршали на сквозняке бумажными полосами, крепко наклеенными на мучной клей и мешали проходу. К тому ж стекла надо было мыть, а привычных для этого дела газет уже не было, и надо было идти на почту, спрашивать, есть ли что в остатках. Все это требовало сил, а сил не было. Нехотя помахав веником по углам, баба Шура простирнула тряпицу в ведре, удивившись тому, что с лета скопилась такая грязь. Пошмыгала баба и за печкою, смотав пук паутины, и даже протёрла уксусной водой свадебное фото родителей да батину карточку под стеклом – в форме красноармейца. Анфёров погиб геройски, но не в какой громко известной битве, так – подорвался под Веной. В танке. Это как-то умаляло его подвиг, но баба все одно помнила его молодым, смелым, да вихрастым. Мать надолго пережила отца, как-то раз и навсегда почернев после той похоронки, да и всё возилась по огороду, да с коровою, и почту разносила по дальним деревням. Баба Шура наполнила водой алюминиевый чайник, плюнула на лишний расход да разожгла газ. Пока ждала, глядела на полки, заставленные нехитрой посудой, прикидывала, не прикупить ли спичек да соли, да и кого спросить, чтобы ножи наточили. В деревне только и остались живыми два дома – Анфёровская крепкая изба, да подслеповатый на один глаз домик чудака-москвича, то ли из староверов, то ли еще из кого непонятного. Чай был жидкий, как баба и любила. Забелила торговым молоком, сахару положила, не считая, и стала дуть с блюдца. Печь вдруг отдала тепло, которого баба ждала с утра, и Анфериха задремала, удобно умастив голову на руки. Снилось ей всегда одно и то же – луг, раннее утро, и высокая трава в росе. И отец, идущий впереди, голый по пояс. И все он косой машет, но не так, как положено, а как бы посерёдке травы, и пожня такая высокая остается, как не должно быть, а она, Шурка, бежит за отцом и все плачет – зачем, пап, да зачем? А он, раздвинув траву, показывает ей гнездо перепёлочки. А та сидит на яйцах и молчит, не взлетает. На этом месте баба Шура всегда просыпалась, и ей читался в этом смысл прямой – вот мол, папка погиб, а ещё сколько сестер с братьями могло быть? Баба тут всегда плакала, и давала себе клятву непременно в церкви родню помянуть, как положено. А тут она опять уснула, и хотела подумать про умное, но её сморило. И приснилась ей старушечка, вся в коричневом-пёстреньком, маленькая такая, совсем крохотная. И сидит это она на высоком табуретике, ножками до пола не достаёт. И говорит она Шурке – вот и хвораешь через то, что Бога забыла. Ты ж крещёная, Александра! А бабка ей во сне, мол, да кто меня покрестил бы в такие годы? Это ж я родилась считай перед войною. А старушечка ей и говорит – а крестила тебя бабка Матрона, мамки твоей сестра, набожная. Иди, кланяйся, а то все окна да стекла! нехорошо! И пальчиком погрозила. А бабка глянь – а старушечка и слепенькая вовсе. Как очнулась от сна, все ходила – да откуда старушечка такая? Махонькая… Понятно, если бы Матерь Божия или угодники, а то – старушечка? И откуда ей про материну сестру ведомо?
Пошла-таки баба Шура на Михайлов день, через две деревни, в такую даль, куда уж и автобусов нет, и постояла с половину службы, и записочки подала, и свечечки на канун поставила, а все оглядывалась – нет, где старушечки той, махонькой? Не было, привиделось, – вздохнула баба Шура, – а что, если и правда я крещенная? Тут её ровно кто под локоть толк – она вбок, и глядит – иконочка, а на ней та самая старушечка, слепенькая… в кофточке такой же, но в платочке белом. Кто такая? – баба шепотом у алтарника, а тот, – так Матронушка Московская, святая, блаженная, заступница нам! Как ты не знаешь? … поставила ей баба Шура свечечку, а и пошла домой «весёлыми ногами», и все головой качала – как же тётка ей такой знак дала? И всё-таки, стёкла надо ставить в зиму, или тепло будет? И со спичками тоже – неясно…
Вадим Быков
Вадим Быков, настолько простой русский мужик, насколько это еще возможно в России, прошедший огонь да воду, стройки и зону, и золотые прииски, и путину во Владике, исходивший пехом полстраны, дошел до Соловков, и встал. Точнее, вышел из Преображенского собора, и лбом – в землю. Плакал, в грудь себя колотил – вся жизнь его никчемная стала ему противна, а будущее вдруг – озарилось светом невидимым. Долго с Соловков уехать не мог, все ходил, и не мог решиться – вернуться в Москву. В Москве – и того хуже. Снял себя с должности основанной им же самим фирмы, мирно развелся с потрясенной женой, оставил ей квартиру, обнял и перекрестил взрослых сыновей – и ушел. Ну, почти пешком. На машине. Конечно, как и все простые русские мужики, был Серега охотником да рыболовом, к труду любому был приучен, холостяцкое житьё-бытьё любил, потому, купив за бесценок кривоватую избу, неудобств не испытал. Поправил крышу, поставил баньку, расчистил старый колодец, обзавелся щенком, вымахавшим за лето в огромного черно-белого добрейшего пса, и зажил себе. С местными сошелся легко, так как камня за пазухой не держал, а к людям был по-детски доверчив, хотя и не раз до того бывал бит и обманут. За хороший характер народ его уважал, эксплуатировал нещадно, и Вадим с утра до ночи то взламывал лежалую глину мотоблоком, то колол дрова, утирая мокрый лоб кепкой, то принимал окот у овцы, то метал сено… Мужики отвечали ему тем же и ходили с ним на рыбалку, потому что у Вадима оказалась хорошая «казанка» с мощным мотором. Мужики приглашали его покурить на завалинке, а бабы волновались. Вадим был в хороших годах насчет женитьбы, но как-то девок по ночам не щипал в стогах сена и на танцы не ходил. По воскресеньям Вадим ездил в церковь, а там – какие девки? Бабки, да и то …древние, хуже некуда. Сосед Вадима – Витька, женатый сдуру третьим браком на Женьке, по кличке Буза, имел, помимо дома, трактора Беларусь, трех поросят и генератора, дважды незамужнюю дочку Вальку. Валька была голосистой, округлой в нужных местах, сохранила к 28 годам косу до пупка, остатки среднего образования и желание съездить в Турцию на пляж. Работы на селе не было, и Валька ходила к богатым дачникам огороды полоть да половики трясти. Вот Витька с Женькой и подтолкнули Вальку насчет Быкова. Валька ломаться не стала, и все каждый день к соседу – дядь Вадь, я вам тут картохи наварила. И опять – дядь Вадь, а вам чего простирнуть – не? Дядь Вадь! У мамки ланопчка перегорела, а папка в районе, не? А потом уже и вовсе стыд долой – он с охоты, а она, юбку подоткнув до подмышек, полы драит, и без того чистые. А на печке кислые щи пузыри пускают. А белье стопкой уложено – всё глаженое, да одеколоном для запаху спрыснуто. Вадим эти маневры давно разгадал – но как? Прогонишь? Обидится… Ну, а раз ноги промочил, по болотам шастая со своим кобелем, ясное дело – водочки с перчиком, ну, и… утром проснулся, весь в поту, голова трещит, а на кровати Валька сидит в его рубашке да косу плетет. А на кухне уж Витька с Женькой. С образами. Купили загодя – как положено. Витька зашел, носки даже шерстяные снял, и говорит – совет вам да любовь. А Женька плачет понарошку – вы уж, Вадим, дочечку нашу не обидьте, а то у ей жизнь какая сложная вышла по причине мягкости души. Эх. Обженили Вадима. И стал, он, как все. Выпивать начал, деньги за калым брать, Вальку поколачивать, да дурные частушки в клубе петь. И только иной раз, проснувшись ночью, выйдет на крыльцо – покурить, звёзды на небе увидит – да про Соловки и вспомнит.