Андрей Столяров - Личная терапия
И наконец я хочу ей сказать, что, честное слово, напрасно мы заслоняемся друг от друга какими-то пустяками. Она – выдуманной обидой, которая существует больше в воображении, чем в реальности, я – вечной занятостью, докладами, конференциями, семинарами, размышлениями, статьями. На самом деле еще ничего не потеряно. У любви – высокая температура; она может пережечь любой мусор. Нужно только вновь освободить в себе этот огонь. Пусть он жжет, пусть на первых порах он сделает нам обоим невыносимо больно, пусть придется дышать, чувствуя, как пламя проникает в сердце и легкие, но это будет – целебная боль, та, которая снова вернет нас от существования к жизни.
Ничего подобного я, разумеется, не говорю. Я знаю, что это бессмысленно и ни к чему хорошему не приведет. Вероника по природе своей – стихийная эгоистка. Это ей не в упрек, просто она – такая, как есть. Она хочет, чтобы ей всегда было только приятно. Если ей плохо, значит виноват в этом кто-то другой. Не следует вновь пробуждать ее к жизни. Боль, в данном случае неизбежную, она отнесет на мой счет. Будет винить лишь меня в том, что ей опять стало плохо, и что муторный мирок, в котором она только что обустроилась, опять разваливается. К тому же я понимаю, что явилась она сюда не просто так. Статья – статьей, но по этому поводу вовсе не обязательно было встречаться. В конце концов, могла бы и позвонить. Вероника все-таки ждет, что я сделаю ей предложение. В этом она, вероятно, даже себе никогда не признается, но явилась она сюда именно для того.
Я однако молчу. Внутри у меня – пустота. Играет музыка; вращается под потолком шар со звездчатыми, узкими прорезями. Тени от него плывут по стенам кофейного зальчика. Уходят секунды, которые будет уже не вернуть.
Лицо Вероники высыхает еще сильнее.
– Ну, мне пора, – говорит она. – Не провожай, не надо. Я тут должна еще переговорить кое с кем.
Она исчезает в толкучке соседнего помещения. Вот только что была рядом: сидела, стряхивала пепел, нервничала – и вот ее уже нет. Я знаю, что теперь мы увидимся очень не скоро. А, может быть, если обстоятельства сложатся неудачно, и вообще никогда. Это ведь так просто в большом городе: ходить по разным улицам, в разное время, ездить на работу, домой разными видами транспорта. Действительно больше никогда не встретиться. И потому я еще минут десять сижу за полукруглой, скрывающей меня ото всех, лакированной перегородкой. Вращается шар вверху. Стены как будто колышатся от меняющегося освещения. Больше всего мне сейчас хочется как следует выпить. Так, чтобы заколыхалось уже не только кафе, а весь мир – поплыл, теряя очертания и определенность. Однако я знаю, что алкоголь в данном случае не поможет. Алкоголь вовсе не снимает депрессию, как многие полагают. Он лишь коварно отодвигает ее на более позднее время и обрушивает на человека в самый неподходящий момент. Причем тогда сквозь отчаяние прорастает еще и жутковатый абстинентный синдром, и не то, чтобы жить, а даже просто дышать становится невыносимо. Нет, алкоголь в подобной ситуации исключается. Я смотрю на сияющие разноцветные бутылки в баре, и они меня совершенно не привлекают. Есть во всем этом какой-то плебейский привкус. В общем, я заказываю себе еще чашечку кофе, «черного как отчаяние», сразу же отпиваю глоток, чтобы горечью смыть горечь, и, хоть в горле уже немного саднит, закуриваю еще одну сигарету.
Домой я возвращаюсь где-то в районе одиннадцати. Дождь к этому времени прекращается, но воздух до ощутимо мокрых прикосновений пропитан сыростью. Фонари не могут рассеять ее туманную взвесь. Дома на канале выглядят каменными нагромождениями.
Настроение у меня под стать погоде. Я вяло думаю, что с Вероникой у нас, наверное, и не могло быть иначе. Что бы там ни утверждалось в великих романах, любовь – это чувство небесное и в земных пределах оно не живет. Удержать его можно лишь сверхчеловеческим напряжением. У Вероники, насколько я понимаю, просто не хватило на это сил. Она задохнулась во взыскующей атмосфере любви, обожглась и предпочла ей спокойное, обыденное, «мертвое» существование. А у меня, в свою очередь, не хватило сил, чтобы поддерживать этот огонь в нас обоих.
И еще я начинаю вдруг понимать, что имел в виду сэр Энтони, когда говорил о Втором пришествии. Личный смысл, который мы с Никитой и Авениром пытаемся пробудить, без высокого, надчеловеческого смысла абсолютно беспомощен. Он подобен блуждающему огоньку в океане ночи, подобен искре, летящей во мрак, где она неизбежно погаснет. И если даже таких слабых искорок – миллионы, они все равно не могут образовать собой солнца, сияющего над всей землей, не могут рассеять ночь, охватывающую целые континенты, и, как это случалось в предшествующие эпохи, озарить мир до самых дальних его пределов. Война, заполняющая ныне телеканалы, тут весьма показательна. Наверное, европейский период истории действительно завершился. Пространство и время схлопнулись, универсальные истины осыпались мелкой пылью. То, что казалось незыблемым, расползается, как гнилая материя при первом же прикосновении. По-видимому, начинается нечто совершенно иное, и в этом ином нам, скорее всего, места уже не будет. Мы исчезнем, как древние египтяне, поглощенные песками нового времени. Исчезнут эти сырые дома, этот длинный канал с водой, напоминающей сгустившуюся черноту, эти скрюченные тополя, пронизанные ветром и холодом. Все это будет погребено, как декорации после затянувшегося спектакля. Не останется, вероятно, ничего, ничего…
Я настолько погружаюсь в эти невеселые мысли, что даже не сразу обращаю внимание, как меняется вокруг меня освещение, как оно выцветает, словно утратив внутреннюю энергию, и как проступают из прежней неопределенной размытости окна и подворотни. Я замечаю это, лишь когда уши мне слегка сдавливает тишина. Ведь даже поздним вечером город все равно дышит расплывчатыми тенями звуков. То прошелестит машина по мокрой улице, то, колеблясь, выплывет из открытой форточки бормотание телевизора. Остаться в полной тишине невозможно. А тут – ничего, только шарканье моих шагов по асфальту. Женщину, вышедшую из парадной, я тоже замечаю не сразу. Я вижу ее, лишь когда она уже приближается к следующему переулку. Сегодня она, по-моему, не оглядывается и на меня не смотрит, а равнодушно, как будто и в самом деле одна, сворачивает и исчезает из виду. Я же, чисто механически, поворачиваю в другую сторону. Мне сейчас вовсе не кажется, что она какой-то необыкновенной внешности. Женщина как женщина, ничего особенного. Правда, сердце, как обычно, подскакивает и начинает двигаться немного быстрее. Однако сегодня у меня просто нет сил, чтобы думать еще и об этом. У меня сегодня вообще нет сил ни на что. Я только чуть-чуть помаргиваю от налетающей мелкой сырости, сжимаю ручку портфеля и, как лунатик по крыше, упорно бреду в сторону дома.
– 3 –
На другой день я встречаюсь с Маритой Сергеевной. Я немного побаиваюсь этого разговора, мать Гели – человек не простой, но и переносить нашу встречу тоже больше нельзя. Я и так два раза откладывал ее из-за конференции. И, в конце концов, Марита Сергеевна платит мне деньги. Она имеет право знать, что происходит. Поэтому в субботу, около часа дня я оказываюсь возле четырехэтажного, недавно отремонтированного дома на Можайской улице. Этот дом выделяется в ряду других как свежей краской в два цвета: светло-песочные стены, темно-коричневые детали лепной отделки, так и сияющими, без единой пылинки, чистыми прозрачными окнами.
Таких домов сейчас появилось в городе довольно много. У них обычно сохраняют фасад, правда, укрепляя его, расчищая напластования прежних десятилетий, зато внутри все ломают, строят фактически заново, делают полную перепланировку. Ворота во двор здесь, как правило, всегда заперты и открываются только по специальному коду, а в парадных, более похожих на холлы в театрах, сидят охранники, одетые в серую униформу. В моей парадной тоже сидит такой охранник. Он оценивает меня быстрым взглядом и интересуется в какую квартиру я направляюсь. А затем соединяется с ней и получает короткое подтверждение.
– Пожалуйста, проходите, – вежливо говорит он.
Я поднимаюсь на четвертый этаж. Марита Сергеевна встречает меня у приоткрытых дверей. Сегодня на ней – светлые джинсы, с подшитой декоративной бахромкой и заправленная в них лилового оттенка футболка с кокетливой розочкой под плечом, слева от ворота. Все – очень обтягивающее, пружинящее, скульптурно прорисовывающее женские очертания. Причем, я сразу же замечаю, что футболка у нее натянута на голое тело: под приподнятой грудью материей отчетливо угадываются сосочки.
– Рада вас видеть, – говорит Марита Сергеевна.
Она помогает мне повесить куртку, которой я немного стесняюсь, и затем, как всегда, извиняется, что принимает меня на кухне. Это единственное место в квартире, где у них можно курить. Разве что еще на балконе, опоясывающем угол дома с обеих сторон. Но на балконе сейчас курить – холодно. А курить в комнатах… – Марита Сергеевна передергивает плечами: