Анатолий Курчаткин - Солнце сияло
— Какое сидеть?! — Стас попытался нажать на меня плечом. — Вон поезд подходит. — (Я услышал грохот колес и шип тормозов, выносившиеся в зал с платформы.) — Поедем домой, там и насидимся. Банку раздавим. После такого-то дня.
— Мне еще обратно в Стакан нужно, — сказал я.
Что было неправдой. Не нужно мне было в Останкино. Но в тот момент я так и чувствовал: куда-куда, только не с ним.
Мы сели на свободную скамью, и я спросил Стаса, избегая смотреть на него:
— Объясни мне, очень тебя прошу, кто они такие, эти казаки?
— Кто-кто, — сказал Стас. — Помогают Феде. Видел же сам. Как на такую стрелку без людей.
— Платит им за это, да?
— Ну что. Отстегивает, конечно. Приходится.
— Нет, ну а почему казаки? Какие они казаки? Откуда у нас вдруг казаки взялись?
— А, ты об этом! — Стас хохотнул. — Ну, хотят так называться, так что ж.
— А может, они тоже бандиты? Может, казаки или бандиты — без разницы?
— Это ты брось! — В голосе Стаса прозвучало нечто вроде угрозы. Он словно бы сказал мне: будешь настаивать на таком утверждении — я тебе враг. — Нашел братков. Братки какие, видел? Между прочим, в таких же куртках, как у тебя.
— Ты давай скажи еще, из-за куртки меня и позвал, — проговорил я с иронией. — Казаки в камуфляже — кого испугаешь, а от моего пуховика сразу должны были в штаны наложить!
— Позвал и позвал. Чего ты. Объяснял, почему позвал. Федя просил.
— А может, мне Федя деньги должен? Как казакам. Что же, им — бабки, а я — за так.
— По дружбе, Сань, по дружбе, — забормотал Стас. — Это ты для меня. Спасибо тебе. Федя просил… Так Феде было нужно. Так по его раскладу требовалось.
Не произнеси Стас этого слова — расклад, — меня бы не осенило. Ну, может быть, как-нибудь, когда-нибудь, рано или поздно, но не в тот миг. Однако он произнес «расклад» — и словно некая дверца раскрылась у меня в мозгу, и мне все стало ясно.
— Стас! — сказал я. — А ведь ты знал, зачем я был нужен Феде.
— Что я такое знал? Не понимаю тебя. Что ты имеешь в виду? — снова забормотал Стас. — Нужен и нужен, что еще?
— Нет, именно я. В пристяжку к казакам. Много ли от меня толку?
— Не понимаю тебя. Что ты такое, о чем ты… — бормотал Стас, и это бормотание выдавало его почище прямого признания. Оно было похоже на предательскую дырку в носке. О которой обладателю ее прекрасно известно, нужно прилюдно снимать ботинки, нельзя не снять, и все, что можно предпринять, — это лишь оттянуть мгновение позора.
Подойди, обернувшись, поманил меня Федя гребущим движением руки. Я нужен был ему как громоотвод. Чтобы бугаю было на ком разрядиться. Казаки, те на эту роль не годились, подставь он так кого из казаков, это обошлось бы ему слишком дорого (для кармана, наверное, прежде всего), а из меня громоотвод был самое то. Еще и бесплатный.
— Ведь ты меня продал, Стас, — сказал я, сам еще не до конца веря в то, что говорю. Поняв — и еще не веря. — По дешевке продал, как хлам. Как утильсырье.
— Что ты несешь, на хрен! — Глаза у Стаса вылезли из орбит, цвет бывшего советского флага залил его по уши, и орал он — голос у него исходил из самой утробной глуби. — Досталось тебе — ну так хрена ль! Любому могло! Это тебе стрелка, это тебе не в карауле с автоматом пастись!
Задним числом, когда заново и заново прокручиваешь в памяти ситуацию, которая мозжит в тебе тяжелым недовольством собой, прекрасно видишь, что мог вести себя совсем по-иному — так что не пришлось бы после стыдиться своего поведения. А тогда меня во мгновение ока снесло со всех тормозов, и в ответ на утробный рев Стаса я издал такой же. И чего я ему не орал! Каких только слов из меня не вываливалось!
Из туннеля вырвался грохот подкатывающего к станции поезда, накрыл нас, — мы все блажили, обдирая горло до петушиного фальцета. И обессиленно смолкли одновременно с последними звуками наждачно прошипевшей пневматики, распахнувшей двери вагонов, — будто упершись в наставшую тишину, как в стену.
Молчание наше длилось несколько сотен лет.
Поезд на платформе снова прошипел пневматикой, створки дверей, сошедшись одна с другой, громко всхлопнули, и Стас, словно обрушенная тишина и в самом деле служила неким препятствием выяснению наших отношений, прервал молчание:
— Пошел тогда к матери, чтоб я тебя рядом с собой не видел! Вали с хаты, живи где хочешь! Исчезни!
— Не твой дом — выставлять меня! — ответил ему я.
— А что, твой?! — вопросил Стас. — Вали, и чтоб я тебя больше не видел!
Здесь мне уже достало сил и ума не ответить ему. Я встал со скамейки и пошел на платформу.
— Вали! — проговорил я вслух, глядя вслед поезду, но это было сказано совсем не в его адрес.
Так на станции метро, среди людского кипящего водоворота, мы разъехались с моим армейским другом в противоположные стороны, чтобы никогда уже больше не пересечься. Я полагал, проживя в казарменном улье вместе два года и ни разу не подав друг другу самого малого повода для раздора, мы теперь друзья до смертного одра. Вот тебе, оказалось, до какого смертного одра: едва разменяв первые послеармейские полгода.
Глава седьмая
Я притащил себя в Первую глазную больницу на задах Тверской улицы, неподалеку от площади Маяковского на четвертый день после стрелки. Когда перед глазами, не раздергиваясь, висела серая занавесь. Еще день-другой, порадовали меня, припаяв сетчатку на место лазером, и серая занавесь безвозвратно сменилась бы черной.
Не больше двух килограммов в течение двух лет, напутствовал меня врач при выписке. Не носить, не поднимать, не прикасаться. Иначе — новое отслоение. Желательно и без секса, заключил он наставление. На лице у него, пока он перечислял эти правила моей новой жизни, не шелохнулась ни одна мышца. Врач был молодой мужик с механическим голосом и ясными глазами, казалось, он служит делу Гиппократа подобно роботу с однажды и навсегда вложенной в него программой. С этой же бесстрастностью робота он выжимал из меня перед операцией гонорар: «Я вам предлагаю свои нитки, свой инструмент я на них тратился и должен возместить расходы. И вообще: у меня будет хорошее настроение!»
— Как без секса? — не удержался, переспросил я.
— Ну хотя бы первые месяцев пять-шесть, — сказал врач. — Тоже нагрузка.
С сексом, судя по всему, в ближайшее время у меня и помимо необходимости беречь сетчатку ожидались большие проблемы. То, что со мной происходит что-то необычное, я заметил, еще ходя с повязкой. Вернее, не заметил, а почувствовал. А когда наконец повязку сняли, в этом необычном удостоверился. Причем то был не триппер, его я исключил сразу. Все же триппер должен был дать о себе знать дня через три-четыре, а с той поры, как мы в последний раз ездили с Ирой на дачу, прошло куда больше времени. Но зрелище было оглушающее. Словно некий паук сидел внутри меня и прял тягучую белую паутину. Мочевой пузырь был у меня уже пуст, а паук внутри все прял, прял, прял…
Из огня я без задержки угодил в полымя. От офтальмологов дорога моя прямиком легла к венерологам. Я отправился искать какую-нибудь частную венерологическую лавочку, не зайдя даже принять душ и переодеться к себе на зады «Праги», где номинально я еще продолжал жить. Лихорадка ужаса перед болезнью, в которую вляпался, была сильнее всякого неудобства от грязного тела и несвежих вещей. Черт побери, я думал о люэсе. Только откуда он у меня взялся? Кроме как от Иры и ее собравшейся замуж сестренки, взяться ему было неоткуда. Но поверить в то, что от них, — сознание мое не допускало такого. Бывают же случаи, когда самое естественное объяснение — и самое далекое от истины.
Тверская, еще тогда не сменившая своего советского названия Горького, гулко шумевшая легковыми автомобилями, залитая толпами народа, сверкала мартовским солнцем в оконных стеклах, ослепляла по-летнему сухим асфальтом кипела весной, пылала радостью окончания зимы, казалось, прислушайся услышишь, как ее каменное чрево гремит пением птиц.
Но мне было не до того, чтобы вкушать радость пробуждения природы от зимнего анабиоза. Дойдя до Пушкинской площади, я отоварился в газетном киоске целой бумажной кипой и, сев на скамейку в скверике около памятника гению русской словесности, погрузился в изучение рекламы.
О какая это сила, деньги! — я в очередной раз убедился в том, прибывши в кооператив «Эскулап-экспресс» на Колхозной. От меня несло, как от козла, я чувствовал это даже сам, но со мной были вежливы, улыбались, ни разу не повысили голоса, я только и слышал: «Пожалуйста. Будьте добры. Если вам не трудно».
Мне было трудно — это так. Я и сейчас слышу, как у меня дрожит голос, когда я спрашиваю: «Это не сифилис?».
В глазной больнице врачом у меня был мужчина, здесь — женщина. Молодая, хорошенькая, просто прелесть.
— Почти наверняка нет, — ответила она мне. Со всею серьезностью, с пониманием, участием — словно разделяла со мной мою беду всем своим существом.