Айрис Мердок - Время ангелов
— Нет, ты не пойдешь.
— Ты обещала!
— Нет. Это была очень плохая идея. О Боже, я в полном замешательстве.
Мюриель прижала руки к лицу, как будто ожидая найти слезы, которые внезапно ощутила в своем голосе.
— Послушай, пожалуйста, если я признаюсь отцу и принесу назад эту проклятую икону, ты позволишь мне заполучить твою кузину?
— Ну, если ты все это сделаешь, я, может, позволю тебе познакомиться с ней. В противном случае — нет. И это точно.
— Поиск! Поиск! Он продолжается. Я рискну. Я даже рискну положиться на твою оценку ее красоты.
— Лео, Лео. Я совершенно не понимаю тебя. Как ты мог намеренно так обидеть отца?
— Квазары, Мюриель, квазары, квазары!
Глава 11
— Ну, я должна идти, — сказала Пэтти, — и так просидела здесь целый век. Не помню, чтобы я так долго с кем-нибудь разговаривала. Вы, должно быть, решили, что я настоящая болтунья. Но я обычно никогда не разговариваю.
— Не уходите, Пэтти.
— Я должна.
— Когда вы придете снова?
— Скоро. В конце концов, я же в доме, не правда ли?
Юджин протянул руку Пэтти. Теперь он установил ритуал рукопожатий. Это был способ прикоснуться к ней. Он заключил ее руку в свою ладонь, и его пальцы мимолетно погладили ее запястье. Он неохотно отпустил ее, и она быстро выскользнула за дверь, улыбнувшись и помахав ему рукой.
Юджин засуетился, прибирая комнату. Он собрал чашки и блюдца, смахнул крошки с пушистой зеленой скатерти. Пэтти съела четыре пирожных. Он полил растение в горшке, обнаружив, что листья его желтеют. С тех пор как пропала икона, у него появилась привычка поливать его слишком часто. Затем сел на стул и посмотрел на пустое место, туда, где когда-то стояла икона.
Где она теперь? Странно было думать, что она в другом месте. Он бы предпочел считать, что она перестала существовать. Ему казалось, что он видит, как она страдает, тоскует, тщетно зовет его слабым голосом, проливая чудотворные слезы. Конечно, это было глупо, по-детски. Она — всего лишь кусок дерева. Ему следует обрести чувство соразмерности, определить масштаб своей потери. Он пытался побудить Пэтти именно так и сказать ему, но она слишком сочувствовала, чтобы понять его намеки. Бесполезно ожидать подбадривающего и успокаивающего разговора от Пэтти. Ему приходилось самому убеждать себя, что, в конце концов, это была всего лишь старая картина. На его долю выпали подлинные потери. Он пережил их. Откуда это нелепое горе сейчас? Даже лучше жить без этой вещи. Возможно, он слишком высоко ценил ее. Это была его последняя собственность, и она защищала его от мысли, что он все потерял.
Да, подумал он, вот в чем дело. Чувство собственности, от которого давно уже следовало отказаться, чувство, что он обеспечен, оставалось с ним из-за иконы. Этот предмет, казалось, символически сконцентрировал в себе все, что он потерял: его любимых, годы жизни, Россию. Пока он обладал ею, все это не казалось полностью исчезнувшим. Он не ощущал себя человеком, потерявшим все. Теперь не осталось ничего. Все, что он любил и ценил, полностью прекратило существовать. Какая-то слабость в нем мешала до настоящего времени понять свое положение. Пусть будет так. Теперь он — лишенный всего человек, и лучше это знать. Так говорил он себе, но пока еще не мог таким образом думать. Икона путешествовала с его семьей, как дорогое домашнее животное, так далеко и так долго, что он продолжал горевать о ней, жалеть ее, жалеть себя и нуждаться в утешении.
Пэтти частично отвечала этим потребностям. Она постоянно горестно восклицала, воздев руки, оплакивала его потерю. Он бессвязно рассказывал ей об иконе, продолжал говорить о своей семье, о матери и сестре. Он поведал ей такие вещи, о которых не думал, что сможет кому-нибудь рассказать. Это привязывало Пэтти к нему. Часть его сущности переместилась в нее. Конечно, она не могла этого понять, как и не в состоянии была стать стареющим русским эмигрантом, с европейским нутром. Но она знала о лишениях и смотрела на него своими темными глазами с красноватыми белками, повлажневшими от сострадания, улыбалась и кивала из-под потока черных волос и, вздыхая, склонялась к нему, как будто такое огромное сочувствие приносило физическую боль.
Он пытался заставить ее говорить о себе, и она рассказала ему немного о своем раннем детстве, утверждая при этом, что плохо помнит его, а у взрослой прошлого не было. Однажды она заметила: «Я еще не существую». «Я заставлю тебя жить», — уверенно сказал про себя Юджин. Ему очень хотелось касаться Пэтти. И он прикасался к ней, и не только во время рукопожатий, но мимолетно и тайно, как будто не замечая того; похлопывал ее по руке, рассказывая историю, или поглаживал по плечу, предлагая чай. Он намеревался коснуться ее волос. Эти прикосновения создавали в комнате своеобразный материальный образ Пэтти, притягивающей своим присутствием и манящей ложными надеждами. Порой таким же манящим казался ему настойчивый взгляд ее глаз, кроваво-красных в уголках, горячих, когда она в немом смущении обращала к нему вопрошающий взор. Ему пришла в голову мысль, что он, похоже, влюбляется в Пэтти. Когда он подумал об этом, то сразу же успокоил себя, повторив слова, которые она так часто говорила: «Я здесь, я дома, я скоро вернусь». У него было много времени, чтобы узнать Пэтти, ее присутствие казалось ему необходимым, естественным, утешающим.
— Привет, — Лео просунул голову в дверь.
— Заходи, заходи.
Лео редко приходил. Юджин вскочил, ощущая неловкость в присутствии сына, как будто электрический разряд ослабил его и вывел из строя. Он резко отошел от кровати и прислонился к стене.
— Я уже лет сто пытаюсь зайти к тебе. Думал, эта баба никогда не перестанет здесь тявкать.
— Мне бы хотелось, чтобы ты не говорил таких гадостей, — машинально, устало сказал Юджин. Ему приходилось так часто повторять это.
— Ну, это же не обидело ее, не так ли? Хорошо, извини. Не хочешь сесть? Ты выглядишь так странно, стоя там в углу.
Юджин сел. Он рассматривал своего высокого стройного сына с нескрываемым удивлением, которое никогда не уменьшалось. Его поражало, что он такой взрослый, большой, красивый и такой дерзкий. Вместе с удивлением пришли робость и смутная боль невыразимой любви. Они вечно говорили друг другу глупости, не могли наладить контакт, да и ухватиться было не за что. В лице Лео Юджин читал изумление, равноценное своему собственному, выражение неуверенности, полной тревожных предчувствий. Они, словно неясные, не поддающиеся контролю существа, предстали друг перед другом в комнате. Юджин сгорбился.
— В чем дело?
— Я должен кое-что сказать тебе, вернее, кое в чем сознаться.
— В чем?
— Это насчет той старой штуки.
— Какой штуки?
— Иконы.
— О, ее нашли? — Юджин забыл свое горе. Его тело как будто снова налилось силой.
— Не совсем. Но я знаю, где она. По крайней мере думаю, что знаю.
— Где же, где?
— Не так быстро, — сказал Лео. — Это долгая история. Не возражаешь, если я сяду на кровать?
Он забрался на нижнюю полку и сел подобрав колени.
— Где она? Что с ней произошло?
— Ну, видишь ли, я взял ее, так сказать.
— Ты взял ее?
— Да. Мне нужны были деньги, так что я взял ее и продал. Думаю, она еще в том магазине, куда я ее отнес.
Юджин молчал. Он почувствовал острую боль унижения и не мог взглянуть на Лео, как будто ему самому было стыдно. Юджин смотрел в пол. Лео взял икону и продал ее. Это не просто потеря, как он воображал и с чем пытался примириться. Это было нечто гадкое, личное, опозорившее и отбросившее его назад. Он опустил голову и продолжал молчать.
— Ты же не рассердишься на меня?
С усилием Юджин посмотрел на ссутулившегося мальчика. Он не испытывал гнева, только стыд и замешательство человека, который позволил обидеть себя и победить. Он, как удары бича на своем теле, почувствовал стыд прежних лет, проведенных в трудовом лагере. Наконец он сказал:
— Слезай с кровати и дай мне посмотреть на тебя.
Лео тотчас же вскочил, встал перед отцом и, чуть подпрыгнув, соединил пятки. Уголки его большого рта непроизвольно приподнялись, напоминая карикатуру на счастливого человека. Его бледное веснушчатое лицо выражало внимание и ожидание.
— Зачем ты сделал это, для чего тебе нужны были деньги?
— Ну, видишь ли, я знаю, это ужасно, но думаю, мне лучше рассказать тебе. Я растратил средства колледжа из банка клуба, казначеем которого я был. Я потратил деньги на массу разных вещей, по мелочам, как ты бы сказал. А затем я должен был отчитаться.
Юджину казалось, что он загнан в угол, — чувство, не раз уже испытанное прежде. Лео разыгрывал сцену и принуждал его играть тоже. Неужели не было никакого выхода, никаких способов поговорить просто и прямо друг с другом? Однако ни призыв, ни крик не могли прорваться через такой знакомый поток краснобайства. Он смотрел вниз на остроконечные башмаки Лео. Гнев мог бы помочь, но он не ощущал гнева, только печальное, пристыженное чувство поражения. Он — человек, над которым издевается собственный сын, и он ничего не может поделать.